во внимательном выражении лица и пытливом взгляде. Я постарался закрепить наше знакомство, привлек его к участию в земских сборниках, давшему возможность с восторгом наблюдать его совершенно изумительную и ни у кого больше не виданную мною работоспособность, и постепенно с ним сближался.

Его выдающиеся качества выдвинули бы его в ряды первоклассных ученых, и, вероятно, он превзошел бы своего замечательного учителя Ключевского, но развитое сознание гражданского долга уже в юношеские годы отвлекало от спокойной работы – восемнадцати лет, во время Русско-турецкой войны, он добровольцем отправился на театр военных действий, а в самом начале университетской деятельности был из Москвы выслан. Сдвинутый на общественном поприще, но пользуясь каждой свободной минутой для продолжения научной работы, он вышел на политическую арену со всем арсеналом своих данных и перемежал роль летописца с задачами гувернера. На каком-то собрании в Москве, раздраженный демагогией крайне левых, он бросил одну из фраз, которые заслужили ему злую кличку «бога бестактности»: «Зачем, господа, нам спорить? Вы делаете за сценой гром и молнию, а мы будем играть на сцене». И это «мы» – его собственная позиция определялась не личными склонностями, а историческим прогнозом: пользование «громом и молнией» было уже организовано помимо него, а вот игра на сцене носила беспорядочный характер, и ее нужно было оформить в партию. За разрешение этой исторической задачи он и взялся, но был ли он сам кадетом, я сильно сомневался всегда.

Каковы его подлинные политические убеждения, вряд ли кто-нибудь знает, а может быть, их и нет у него, а есть лишь уверенность, что реальную политику можно вести на том месте, на которое поставлены кадеты, что он, Милюков, эту политику может делать, что без него она велась бы хуже или вовсе не делалась бы. Эта особенность Милюкова, ставшего благодаря своим выдающимся качествам верховным руководителем, наложила на партию своеобразную печать. Обычно Милюков не меньше полугода проводил вне Петербурга, за границей или на своих дачах в Финляндии и Крыму, где отдых заключался в том, что с утра до вечера, не разгибая спины, он писал. Возвратившись, он начинал подтягивать своих единомышленников, а кругом острили, что «расшалились дети без папаши, расплясались мыши без кота, вот и конец празднику».

В Четвертой Думе фракция единодушно голосовала против него в вопросе о постройке Амурской железной дороги, Милюков отказался от председательствования, и на другой день к нему отправились с просьбой «прийти и володеть нами», потому что заменить его было некем: он головой возвышался над всей Думой. Но тяготение к позиции историка, отсутствие политической страсти делало его человеком «без изюминки», превращало политику из искусства в рукомесло и подменяло непосредственное чутье логической арифметикой. Этот умнейший человек, когда требовалась быстрота решения, не успевал произвести вычисления и совершал ошибки. Достаточно вспомнить об одном из выступлений Родичева в Третьей Думе, когда по поводу расправы военно-полевых судов он произнес слова «столыпинский галстук». Столыпин вскочил со своего места, и преданная ему Дума отвергла слова Родичева горячими аплодисментами в честь премьера, а к аплодисментам присоединился и Милюков. Это совсем окрылило Столыпина, он послал секундантов к Родичеву, которому, после аплодисментов своего лидера, ничего не оставалось, как просить извинения.

Однако отсутствие изюминки обнаружилось не сразу. В 1905 году, когда Милюков только что водворился окончательно в Петербурге, эта особенность его не могла еще резко выдвинуть наружу, а все отмеченные преимущества в сочетании с политическим бесстрашием, неистощимым терпением, сверхчеловеческой неутомимостью, чуждостью кружковщине быстро сделали его авторитетным центром общественного движения, организовавшегося в Союз союзов, то есть объединение отдельных – формально профессиональных, фактически политических – союзов, и все свое влияние он упорно направлял на противодействие крайним течениям, к которым неустойчивая радикальная интеллигенция всегда питала влечение.

Косвенное участие Милюкову пришлось принять в происходивших в Петергофе под председательством царя совещаниях высших сановников об организации Государственной думы. В эти совещания приглашен был учитель Милюкова, профессор Ключевский, который после каждого заседания обсуждал со своим бывшим учеником стоявшие на очереди вопросы. Благодаря этому мы имели возможность получить экземпляр стенографического отчета «петергофских совещаний», который потом и был издан за границей с моим предисловием.

Обнародование положения о Государственной думе 6 августа не вызвало ни малейшего энтузиазма, но зато обострило раскол в широком фронте противников самодержавия. Главным средством борьбы стала забастовка и бойкот, который радикальное течение решило применить и к Государственной думе. А так как в это время защитники режима тоже стали организовываться и противопоставлять общественному движению свои резолюции и требования, то раскол угрожал опасным ослаблением. «Право» напечатало обстоятельную статью Милюкова, исходившую из утверждения, что Дума является новым историческим этапом в государственной жизни России, и содержащую отличный анализ этого учреждения. Рядом стояла моя статья, которая объясняла бессмысленность применения бойкота к Думе.

В отношении Думы лозунг бойкота не получил серьезного значения, но иначе было с дарованной в августе же университетской автономией: тщетно наиболее авторитетные профессора взывали в «Праве» к прекращению затянувшейся студенческой забастовки, распропагандированная революционными партиями молодежь превратила высшую школу в помещения для всенародных бурных митингов, выносивших задорные резолюции. Внезапная смерть первого избранного ректора Московского университета князя С. Н. Трубецкого, поразившая его во время заседания в министерстве народного просвещения, была явным последствием душевных волнений, причиненных университетской смутой, и служила грозным символом безвыходности положения. А студенчество этой смертью воспользовалось, чтобы превратить похороны в грандиозную демонстрацию.

* * *

Пока в России разыгрывались эти крупные события, Витте вел в Портсмуте трудные переговоры о мире с Японией. Его назначение первым уполномоченным было неожиданным и, как выяснилось, в значительной мере вынужденным.

Перед отъездом в Америку он просил к нему приехать, и впервые мне пришлось с полчаса дожидаться приема и провести это время в обществе его супруги на открытой веранде их дачи на Елагином острове. Витте был заметно взволнован и все порывался вскочить с кресла, но в крошечном дачном кабинете разгуляться было мудрено, и он чувствовал себя как в клетке.

Я поздравил его с назначением и сказал, что беру назад предсказание о конце его государственной карьеры: напротив, после заключения мира она засияет новым блеском. «Вам легко предсказывать, а представляете ли вы себе, как трудно заключить почетный мир? Недаром же отказались и Нелидов, и Извольский, и Муравьев – только после этого ухватились за меня. Значит, это не так просто». Я возражал, что инициатива Рузвельта (которого он упорно называл Резевельт) слишком авторитетна, чтобы, опираясь на нее, нельзя было преодолеть всех трудностей. Муравьеву, с его напыщенностью и самовлюбленностью, не удалось бы использовать значение этой инициативы, «но вы-то сумеете извлечь из нее максимум в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату