Перед созывом Второй Думы кабинет Столыпина провел ряд крупнейших законов и внес в Думу несколько важнейших законопроектов. Законопроекты тщательно обсуждались в комиссиях под руководством кадетов, бывших во всех комиссиях председателями. В комиссиях тоже было не без словопрений, но, так как заседания комиссий не стенографировались и не печатались, здесь не так мучила жажда слова, и страдать приходилось лишь от одержимых краснобайством. Но заседания Думы должны были служить ареной для ораторских упражнений, разносимых газетами по всей России. Так мы и писали тогда в «Речи» и «Праве»: «Во Второй Думе гораздо многочисленнее элементы, которым законодательная деятельность и неинтересна и непосильна, но которым вполне доступно произнесение заурядных речей митингового характера, сопровождающих каждый запрос». А запросы, заявления и предложения сыпались справа и слева, вносились ежедневно.
Самым тяжелым испытанием для Думы оказалось предложение правого сектора вынести постановление об осуждении террора. Несколько раз оно откладывалось, но наконец 15 мая поставлено было на повестку заседания, и крайние фланги готовы были уже вступить в бой. Но пока вопрос шел лишь о принятии Думой этого положения к рассмотрению, и решен он был отрицательно. А через два дня министр Щегловитов и товарищ министра внутренних дел Макаров давали объяснения по запросу об истязании заключенных в тюрьмах Прибалтийского края и, не отрицая незакономерных действий агентов власти, указывали, что они были обусловлены «кровавым возмутительным бредом, раздирающим нашу родину». Эти слова вновь открыли шлюзы неудержимому потоку речей о революционном терроре, страсти разбушевались, речи прерывались аплодисментами то справа, то слева и криками, переходившими в дикий рев, взаимными оскорблениями, и все завершилось внесением восьми формул перехода к очередным делам. Каждая фракция внесла свою формулу, причем правые, вопреки признанию самим правительством незакономерности, предлагали считать объяснения вполне удовлетворительными и выразить глубокое негодование революционному террору, а левые, наоборот, совершенно умалчивали о терроре, выражали недоверие правительству и требовали учреждения парламентской комиссии для расследования. Наша фракция констатировала признание правительством незакономерности действий чинов местной администрации, но вместе с тем отмечала, что «совершавшиеся в том крае многочисленные убийства и другие возмутительные преступления не должны быть терпимы».
Перед голосованием мы предложили объявить перерыв, чтобы сделать попытку согласования формул, но крайние фланги решительно отвергли наше предложение, и среди невероятного шума все восемь формул были отклонены. После перерыва левые произвели новый натиск и снова предложили свою, несколько видоизмененную формулу. Благодаря предательскому маневру правых, покинувших зал заседания, левые оказались в большинстве, и их формула, осуждавшая действия правительства и умалчивавшая о терроре, была принята.
Правые и не скрывали, к чему их маневры клонятся: Крупенский совсем откровенно кричал: «Чем хуже, тем лучше! Авось правительство проснется и разгонит Думу!» Можно поэтому утверждать, что для правых вопрос об осуждении террора был только одним из способов ускорить готовившийся роспуск Думы. По существу же я вправе был бы повторить то, что весьма ярко выражено было некоторыми нашими ораторами: те, которые признают за властью право бессудно расправляться и топтать ногами закономерность – те именно и дискредитируют правительство, лишают его всякого авторитета и уважения. Но правительство было глухо к таким речам… Об этом взволнованно говорил Булгаков: «Мы дичаем и становимся варварами. От всех этих схваток правительства с революционерами… ничего, кроме ужаса разложения, я для России не вижу».
Конечно, это роковое упрямство правительства непреодолимо подсказывалось инстинктивным чувством самосохранения, но и то верно, что у него самого руки были несвободны, что оно стало пленником темных сил, которые призвало на помощь для борьбы с революцией и которые теперь настойчиво требовали полной ликвидации манифеста 17 октября и находили звучный отклик в придворном окружении. Часть кабинета с премьером во главе была, так сказать, левее этих домогательств и противодействовала им. В отличие от своего предшественника Столыпин и некоторые его министры питали слабость к ораторским лаврам, к думской трибуне, к состязанию равным оружием. «Вы требуете, – бросил он левым, – от правительства: „Руки вверх!“, а я отвечаю вам – не запугаете!» Удар пришелся не коню, а по оглобле, одно из его хлестких выражений, предназначавшихся не столько для Думы, сколько для Царского Села: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия» даже выгравировано было на памятнике, трагически напоминавшем все о тех же предсказанных Шиповым последствиях.
Столыпин и часть его кабинета были, несомненно, левее тех настроений, которые все более крепли в Царском Селе и формулировались в желании «восстановить самодержавие, каким оно было встарь».
Я имел случай и непосредственно это констатировать, когда однажды Столыпин по инициативе секретаря Думы М. В. Челнокова пригласил для беседы Тесленко и меня. «Петруша, – сказал мне в телефон своим чудесным московским говором Челноков, – просит вас и Тесленко пожаловать к нему завтра в 10 часов вечера». Тесленко в последнюю минуту уклонился от «тайных переговоров с премьером» и, сославшись на неотложное дело, уехал в Москву. Я явился один в великолепный Зимний дворец[62] и, в предупреждение недоразумений, обратил внимание снимавшего с меня пальто лакея, что в кармане лежит заряженный браунинг. «Это ничего, – ответил он, – а вот котелок потрудитесь здесь оставить». По-видимому, не исключалось, что в моей шляпе может быть припрятана бомба.
Лакей передал меня лифтеру, который на машине доставил в закупоренную удушливую комнату, наполненную жандармами и напомнившую кордегардию Петропавловской крепости. В течение двух-трех минут они внимательно меня разглядывали, и наконец я попал в огромный кабинет, из-за письменного стола, уставленного несколькими телефонами, поднялся навстречу и протянул руку высокий, плотный человек, с черной бородой и закрученными усами на серьезном, настороженном лице.
В противоположность Витте, обращавшему на себя внимание с самого начала своей карьеры, Столыпин до своего назначения министром внутренних дел решительно ничем не выделялся из рядов бюрократии и спокойно делал обычную карьеру родовитого дворянина, имеющего придворные связи. Впервые имя его, как саратовского губернатора, получило широкую известность в связи с нападением черносотенцев в городе Балашов на местную интеллигенцию во главе с предводителем дворянства Н. Н. Львовым. Губернатор пытался противодействовать озверевшей толпе и выказал большое бесстрашие. Этот инцидент, получивший широкую огласку, вероятно, и был причиной назначения Столыпина на пост, требовавший тогда бесстрашия прежде всего. Но к этому моменту революция была уже сокрушена усилиями П. Н. Дурново, Столыпин застал ее уже в судорогах, которые он, несомненно, затягивал, стараясь оправдать репутацию бесстрашия беспощадной, бессудной жестокостью. А двумя годами позже он сам был убит в Киеве агентом охраны при явном попустительстве своего товарища по должности и начальника дворцовой охраны. Теперь же, во времена Второй Думы, участь которой была предрешена, он еще поднимался к зениту