Интерес к процессу поддерживали не только «Речь» и «Право», посвящавшие ему наряду с отчетами ряд статей, всесторонне анализировавших значение процесса, но и все газеты оценивали его как крупнейшее политическое событие. Тем больше неблагожелательного внимания привлекло отсутствие Милюкова: он уехал из Петербурга накануне первого заседания суда, несмотря на настойчивые просьбы и уговоры, обращенные к нему по настояниям членов ЦК.
Выборгский процесс состоялся уже в то время, когда заседала Третья Дума, в которую наконец Милюков избран был депутатом. Непосредственно перед ее открытием созван был съезд Конституционно-демократической партии. Опять пришлось обращаться к финляндским друзьям. Почему-то отведено было нам хотя и очень хорошее, но холодное помещение, и помню, как я весь дрожал, делая доклад о работе фракции во Второй Думе, вызвавший горячее одобрение Милюкова. Но мыслями он теперь был уже в Таврическом дворце, и заседания съезда комкались, некоторые члены были недовольны и просили на него воздействовать, чтобы продолжить занятия хотя бы еще на один день. Милюков резко воспротивился, когда я сообщил ему об этом желании. «Вот еще, стану я тратить время на выслушивание красноречия, а ведь там меня ожидает Гучков для переговоров» – и совсем рассердился, когда, изумленный таким игнорированием обстановки, я заметил, что уж на это рассчитывать едва ли можно. А я еще далеко отстал от действительности, ибо Милюков дождался не переговоров, а внушительной демонстрации: во время его речи правая часть Думы во главе с Гучковым покинула зал и, за отсутствием кворума, на неоконченной фразе заседание было закрыто. А еще через месяц-другой Гучков, придравшись к двусмысленному слову, вызвал Милюкова на дуэль[65], предотвращенную с помощью друзей принесенным Милюковым извинением.
Вообще, став депутатом, Милюков не сразу сумел сориентироваться в окружающих условиях, как в крупном, так и в мелочах. Этому большому человеку недоставало только маленькой изюминки, вызывающей брожение и искрометность, он не мог дать квасу, а лишь пресную стерилизованную воду. Изюминку ему заменяла бесстрастная логика отвлеченной мысли, выхолащивающая всякую порывистость, невесомые подсознательные устремления.
* * *Лично мне Третья Дума принесла большие перемены. Хотя, как депутат, я играл не последнюю роль, а быть может, именно потому, что проявлял излишнюю активность, в Третью Думу ЦК не выставил меня кандидатом. Насколько могу теперь вспомнить, было много причин не огорчаться этим. Все близкие и приятные люди – отчасти вынужденно, как осужденные за Выборгское воззвание, отчасти добровольно отошли от политической деятельности и вернулись к своим занятиям. Меня тянуло последовать их примеру и посвятить все силы «Речи». К этому склоняло и состояние здоровья – припадки сердцебиения все учащались и пугали ощущением смерти, а тогда еще страстно хотелось жить. Теперь, вступив в восьмой десяток, я не могу сомневаться, что сердце было вполне здорово, а припадки объяснялись игрой гипертрофированного воображения, вызывавшего внезапное сжатие кровеносных сосудов, и боязнь припадков очевидно должна была способствовать их учащению и обострению. Любопытно, что чаще всего они наступали в предвкушении не тяжелых, а радостных переживаний. Высшим наслаждением было слушать Шаляпина в «Борисе Годунове», и не раз бывало, что перед выходом великого артиста нетерпение услышать неповторимый, прекрасный тембр зачаровывающего голоса мгновенно разрешалось удушающим сердцебиением, и, совершенно разбитый, я со стыдом перед своей боязнью тотчас же убегал из театра. Не было минуты, за которую я бы мог поручиться, что припадок не схватит, и в таком неустойчивом состоянии нести обузу депутатства, конечно, было малопривлекательно.
Еще меньше улыбалась перспектива очутиться среди большинства из правых, которые будут чувствовать себя победителями, а сомневаться в этом не приходилось. Уже и во Второй Думе правые отравляли существование. Признаюсь, что относился к ним со страстной ненавистью и нетерпимостью, но не потому, что не способен был с уважением воспринимать чужое, с моим несогласное мнение, скорее грешу в обратную сторону, но уже тогда разоблачениями «Речи» было бесспорно установлено, что все это наймиты правительства, купленные им клакеры. Словесное состязание с ними представлялось дурацкой нелепостью, насмешкой над самим собой и вызывало непреодолимое отвращение. Конечно, нужно было помнить, что говоришь не для них, что с думской трибуны голос разносится по всей России – так часто эти слова повторялись в речах депутатов, что выродились в бессодержательную банальность, – но меня всецело приковывают слушатели, которых я вижу перед собой, и язык прилипает к гортани, когда их лица отвечают каменным безразличием или, тем более, упрямой предвзятостью.
Признаюсь и в том, что со времени роспуска Второй Думы я не решался переступить порог Таврического дворца, чтобы не вызвать острой боли напоминанием о душевных муках за сто дней пребывания в ней. Важнее же всего было общее разочарование в политической деятельности, вызванное ознакомлением с ее кулисами, лучше сказать – с кухней, где стряпались политические блюда. Тут-то мне и приходилось чаще всего слышать от друзей упреки в наивности, в непонимании шахматных ходов – не политических противников, а именно соратников по партии, и неумении их отражать. Участвовать в этой стряпне становилось в высокой степени противно.
Все эти соображения и давали возможность спокойно отнестись к невозобновлению моей кандидатуры и не делать из этого никаких выводов. Но однажды Каминка, не помню в какой связи, сказал мне, что если ЦК так несправедливо относится ко мне и не ценит того, что я для партии сделал, то нужно соответственно и поступать. А так как Каминка, вообще дружески преданный, всегда,