большой знаток и поклонник русской музыки, отлично чуявший и усердно выдвигавший молодые композиторские таланты, многим обязан ему тогда еще совсем юный Прокофьев, гений которого Каратыгин распознал с первых шагов его творчества. Среди литературной братии Каратыгин выделялся высокой моральной порядочностью, бессребреничеством и пленительным сочетанием добродушной покладистости с твердостью убеждений. Он принадлежал к счастливцам, которых все любят и которыми все дорожат. С ним меня тоже соединяла личная близость, летом он живал у нас на даче. Благодаря ему в нашем доме не переводилась чудесная музыка, и я всегда был во власти волшебных звуков выдающихся пианистов, певцов и певиц, воскресный вечер им обычно целиком принадлежал.

Два наших литературных критика, каждый по-своему очень ценный для газеты, оба были родом из Одессы. Изумляло и забавляло видеть, как различны, какими чужими, чуждыми друг другу могут быть два человека, наделенные одним и тем же основным, определяющим их духовную личность даром. Ю. И. Айхенвальд, сын раввина, женатый на православной, изысканно и разносторонне образованный, и Корней Чуковский, выходец из народной толщи (настоящая его фамилия Корнейчук), женатый на еврейке, самородок, нахватавшийся случайных, разрозненных знаний, – оба отличались сверхъестественным инстинктивным чутьем подлинного таланта, отвращением (у Айхенвальда болезненным, у Чуковского крикливым) ко всякой фальши и литературщине. Эта особенность и определяла их подход к литературно-критической работе – оба не принадлежали ни к одной из главенствовавших тогда школ реалистов и символистов, а были сами по себе. До робости застенчивый и молчаливый Айхенвальд покорялся таланту как благодати, как чему-то иррациональному, непостижимому. Чуковский, шумный, развязный, разухабистый, ничем не обремененный, видел в таланте счастливца, удачника, выигравшего в лотерею крупный куш, и одобрительно, запанибрата похлопывал его по плечу – молодчина, брат!

Оригинальную фигуру представлял редактор театрального отдела П. Ярцев, от характеристики которого легко можно было бы отделаться одним словом «молчальник». Когда он приехал из Киева, где за ним установилась репутация беспощадного критика, я пригласил его к обеду вместе с Бенуа, Набоковым и другими товарищами, рассчитывая, что в домашней обстановке, да еще за вином знакомство состоится непринужденное. Разговор действительно велся очень оживленно, но он-то не произнес ни слова, если не считать скупых, сквозь зубы ответов на прямо задаваемые вопросы. Небольшого роста, худой, с заостренными чертами аскетического лица, в старомодном длинном черном сюртуке (в другом наряде я увидел его лишь во время войны, куда он был призван из офицерского запаса), он так и остался для меня неясным, хотя постепенно стал чаще бывать и цедить слова. Писательство давалось ему нелегко и отличалось больше строгостью оценок, чем отчетливостью, особенностью его стиля было, что никогда он не употреблял иностранных слов, а русский язык обожал. От строгости отступал только в пользу Московского Художественного театра, перед которым благоговел. Петербург относился к московской новинке более чем сдержанно, а некоторые газеты и прямо враждебно. «Речь», напротив, вместе с передовой интеллигенцией и молодым поколением принимала москвичей восторженно. И сейчас передо мной висит, окруженный фотографиями Качалова, Чехова, Книппер и Германовой, чудесный портрет Станиславского с обворожительной улыбкой на одухотворенном лице, на портрете надпись: «Другу детства Художественного театра благодарный за прошлое». Надпись сделана в 1922 году, когда труппа приезжала на гастроли в Берлин, и слово «прошлое», объясняемое, вероятно, перспективой возвращения в Москву, обидно подчеркивало, что мы очутились по разные стороны баррикады.

А какую сочную самобытную фигуру представлял наш интервьюер Л. М. Львов (Клячко)! Светлый блондин, с необычайно зоркими глазами, он бравировал сверхъестественной пронырливостью и развязностью, смутить его ничем было невозможно. Он навязчиво подчеркивал свое политическое невежество: если какое-нибудь сообщение вызывало сомнения, он ссылался на то, что сам выдумать не мог, потому что ничего в записанном с чужих сановных слов не понимает. Он и в газету заглядывал, только чтобы проверить, напечатано ли его очередное «В сферах», и врывался за объяснениями, если своего сообщения на привычном месте не находил. Случилось на несколько дней задержать «В сферах», а Клячко с каждым днем становился все раздражительней и даже грозил уходом. Наконец, сообщение появилось, но не на своем обычном месте, и он вновь стал – глотка у него была зычная – кричать, что для редакционной корзины работать не согласен; если редакция предпочитает «кирпичи Кутлера» его сенсационным сообщениям, значит, пора уходить. Опомнившись, он погрозил кулаком и сказал: «Будьте спокойны, я отомщу, а теперь ничего не поделаешь, надо съездить в ресторанчик, выпить коньячку».

Звание носил он «помощника провизора», хотя ровно никакого отношения к аптекарской профессии не имел. Так как среди хроникеров было еще два-три таких аптекаря, то Набоков однажды за редакционным обедом заметил: «Никак не пойму, почему столько помощников провизора?» – «А вы понимаете, Владимир Дмитриевич, – огрызнулся Клячко, – что такое „право жительства“? Не понимаете? Ну, в том-то и дело!» А дело было в том, что означенное звание давало евреям право жительства вне черты оседлости – русского гетто, правда, лишь при условии занятия своей профессией, но на фактические отступления администрация частенько смотрела (умела смотреть) сквозь пальцы. Благодаря своим бюрократическим связям Львов – и притом совершенно бескорыстно – успешно облегчал тяжелое положение своих единоверцев. Его день начинался с приема просителей – почти исключительно евреев, и главным образом именно по вопросам права жительства. Просителей, по мере того как слава росла, набиралось до двух десятков и больше, каждый норовил поговорить наедине, чтобы подкрепить просьбу «благодарностью», но Клячко это отвергал: «У меня с вами никаких секретов нет». У подъезда уже ждала щегольская коляска с кучером, и примерно с 10 до 2–3 часов дня он совершал объезд по министерствам, канцеляриям, министрам, сенаторам и т. д. Его секундантами были швейцары, курьеры, лакеи, ублажаемые щедрыми «чаями» и помогавшие за то пробраться к начальству, к барину, заранее осведомившись о его настроении. Принимали его охотно и доверяли многое, он даже стал необходимой принадлежностью бюрократической машины, иначе сказать, ее побочным продуктом: благодаря ведомственной розни Клячко умел быть полезным сановникам, сообщая в одном ведомстве то, что от него скрывалось в другом, там зато узнавал новую тайну, помогавшую в дальнейших изысканиях. Между посещениями он несколько раз наведывался к Доминику и Перецу – популярным петербургским рестораторам, чтобы хватить две-три рюмки водки и закусить пирожками – аппетит у него был волчий, и, приехав в редакцию, разгружал свой багаж под рубрикой «В сферах», содержавшей обычно тщательно проверенные, важные политические сведения. Для борьбы с общественно вредной тайной он придумывал разные трюки. Я положительно не припомню случая, чтобы ему не удалось начальство перехитрить.

Чем больше самодержавный строй разлагался, тем шире развертывалась деятельность нашего интервьюера и полностью

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату