Как же в таком воображаемом случае поступили бы судьи Азефа? А разве нельзя, разве не хочется представить себе, что могло быть именно так? Разве в этом не выражается предельное торжество лозунга – цель оправдывает средства? Вот почему меньше всего в данном случае следует интересоваться личностью мерзавца Азефа, а важно обратить внимание на те принципиальные вопросы, которые так властно выдвинуло его сенсационное предательство. Так приблизительно я говорил, опасаясь, что громы и молнии обрушатся на меня. Но не пришлось услышать никаких возражений, и я отнюдь не приписываю это неотразимости высказанных соображений, а скорее тому, что они не вызвали ощущения необходимости серьезно с ними считаться. Разоблачение Азефа послужило тем осуждением террора, которого Столыпин так настойчиво добивался от Второй Думы.
Но правительство тоже упрямо отказывалось извлечь урок из этой дьявольской сенсации. Надо было ожидать, что он так или иначе постарается затушевать свою ошибку и, во всяком случае, отречется от предателя, совершенно бесспорно уличенного в организации ряда убийств. Каково же было мое изумление, когда за несколько дней до рассмотрения в Думе запроса об Азефе Клячко принес интервью «из сфер», которое устами анонимного сановника (в нем нетрудно было расшифровать самого Столыпина) выгораживало Азефа, изображая его преданным агентом департамента. Я никак не мог этому поверить, убеждал сотрудника, что над ним подшутили, и, приводя логические доводы, спрашивал, неужели он сам не понимает, что Столыпин не решился бы отстаивать предателя. Клячко выходил из себя, отвечал, что не понимает и понимать не старается, но горячо уверял, что сомнениям не может быть места, что интервью вполне серьезно, аутентично и предвосхищает речь Столыпина в Думе в ответ на запрос. С большими колебаниями я напечатал интервью, а затем выступление Столыпина в Думе дискредитировало мою прозорливость, и, передразнивая меня, Клячко язвительно спрашивал, неужели я не понимаю, что не всегда ум бывает кстати, что в политике он может мешать пониманию происходящего.
А что же случилось дальше? Эсеры не задумались и после разоблачения Азефа разрешить одному из членов партии Петрову играть такую же двойную роль. Правительство не усомнилось принять его услуги, и он убил начальника Охранного отделения Карпова, показав на допросе, что действовал по наущению бывшего начальника этого отделения Герасимова, вследствие чего последний с трудом избежал предания военному суду. А еще через год азефовщина снова громко о себе напомнила, когда ее защитник Столыпин сам был убит «сотрудником» охранки Багровым в Киеве, где были приняты совершенно экстренные меры для ограждения безопасности. Создается впечатление, будто азефовщина так сплелась, так вросла в самодержавный режим, что ее уже нельзя было вырвать и нужно было считаться с ней, как с неизбежным злом.
Хочется еще сказать о главном «виновнике» разоблачения В. Л. Бурцеве, которому борьба с Азефом обошлась очень дорого. Он сам охотно рассказывал, как измучили его долгие тщетные поиски провокатора, наличность которого в партии все чувствительнее давала себя знать, как однажды, увидев давно знакомого ему Азефа, он вдруг осенен был догадкой, сразу перешедшей в уверенность, что провокатор и есть Азеф, как после этого пошел напролом, подвергая свою жизнь опасности и со стороны эсеров, и со стороны департамента полиции. Тем сильнее должен был подействовать триумфальный успех. Мало сказать, что успех вскружил голову, нет – он нарушил душевное равновесие его: если самое блестящее имя потонуло в кровавой грязи, если величайшего мерзавца можно было принимать за героя, стоящего выше всяких подозрений, – на кого же вообще можно положиться. И теперь у Бурцева, и раньше страдавшего односторонностью, создалась презумпция, одержимость, он всюду чуял провокацию и считал, что каждому можно предъявить требование представить доказательства непричастности к азефовщине.
Встретившись годом позже с Е. Д. Кусковой во Франции, он поручил ей предупредить, что возле меня стоит какой-то опасный провокатор. «Бурцев назвал мне и фамилию, но настолько безупречную, что я возмутилась: „Да после этого, Владимир Львович, вы и меня станете уличать в провокаторстве“, на что он совершенно спокойно ответил: „А как же вы думали, Екатерина Дмитриевна, вам всем теперь нужно ой-ой с какой опаской ходить!“ Я ему заявила, что не считаю себя вправе воспроизводить его квалификацию и потому не скажу и вам фамилии названного им лица. А вернувшись в Петербург, кстати, узнала, что лицо это теперь отошло от вас».
Так и осталось неясным, о ком шла речь, но я ни в малейшей степени не обеспокоился, будучи уверен, что и сам распознаю нюхом провокатора.
Прежде, однако, чем азефовщина отомстила за себя убийством Столыпина, он успел низко уронить и свой личный престиж, и авторитет режима. В этот исторический день, 7 марта 1911 года, мне как раз случилось быть в Мариинском дворце, где вместе с Государственным советом, со стороны Вознесенского проспекта, помещалась и Канцелярия прошений, на Высочайшее имя приносимых. В Канцелярии видный пост занимал мой школьный товарищ. В Мариинском дворце вообще, а в Канцелярии в особенности всегда царили благолепная тишина и порядок, даже на лицах ливрейных лакеев была яркая печать сознания своего высокого положения, и потому я совсем растерялся, увидев и еще больше почувствовав в этом святилище какое-то странное смятение. Товарищ мой просил зайти в другой раз, так как «теперь не до того», и из уклончивых отрывочных замечаний я мог лишь понять, что случилось нечто экстраординарное со Столыпиным в Государственном совете. Я направился туда и увидел зрелище, напоминавшее кулуары Таврического дворца в самые острые моменты Второй Думы: старцы сбились в беспорядочные кучки, оживленно жестикулируя, на неподвижных, словно замаскированных лицах теперь у одних проступала тревога и растерянность, у других светилось злорадство, у третьих непреодолимое желание посудачить. Задержав быстро перебегавшего от одной кучки к другой князя Оболенского, я просил его объяснить, в чем дело, но только он стал рассказывать, как подошел Витте, взяв меня под руку, оторвал от собеседника и с явным торжеством спросил: «Ну что, хорош, а?»
Витте имел основания ненавидеть Столыпина: