Перевал в новый век сопровождался общим умственным утомлением, уклонением, боязнью принципиальных установок, и эти признаки «Право» неоднократно обнаруживало и в иностранной законодательной деятельности. Но их нетрудно было усмотреть и в настроениях тех общественных кругов, которые в силу своей оппозиционности считали себя передовыми. В связи с обсуждавшимся в Третьей Думе проектом преобразования местного суда Международный союз криминалистов обратился ко мне с предложением сделать на съезде русской группы Союза доклад. Мало нового мог я прибавить к тому, с чем выступал во Второй Думе, но доклад имел успех, и меня просили для следующего съезда разработать специальный вопрос об участии народного элемента в местном суде.
Это участие может быть построено либо в виде отдельной коллегии, ведающей некоторыми функциями судопроизводства, – таково жюри присяжных, автономно отвечающее на вопрос о виновности подсудимого. Другая форма – приобщение народного элемента к судейскому составу для совместного равноправного решения всех вопросов и постановления приговора – таков был у нас для некоторых политических преступлений суд Судебной палаты с участием сословных представителей. Ясно, что между этими двумя видами зияет глубокое различие: первый противополагает народный элемент профессиональному и распределяет между ними функции суда, второй соединяет оба элемента для общей совместной работы. Доводов за и против того и другого вида накопилось так много, что они обволокли и закрыли сущность, за деревьями не стало видно леса. У нас суд присяжных был пасынком режима, и уже это одно пробуждало к нему симпатии, а к шеффенам[71] у меня была инстинктивная неприязнь, вытекавшая из глубокого уважения к знанию и образованию. Теперь предстояло свой априорный взгляд обосновать, и, углубившись в работу, я, совершенно неожиданно для себя, пришел к выводам, открывшим доселе неведомые, мало заманчивые горизонты. Безнадежный спор об участии народного элемента в суде показался мне крупицей в общем, я бы сказал, человеческом несчастье.
Изо дня в день совершая одну и ту же, одну и ту же работу, судья незаметно вырабатывает определенные навыки, усваивает привычки, которые дают возможность значительно ослабить напряжение мысли и внимания и тем самым играют роль благодетельную. Но ослабление мысли и внимания сопряжено с умалением интереса к работе, уступающего свое место предвзятости, – тон речи подсудимого, манера держать себя автоматически вносятся в какую-нибудь рубрику выработанной навыками классификации и превращаются в улику, создают презумпцию и являются одним из главных источников судебных ошибок. Тяжущиеся утрачивают доверие к суду, а без доверия нет авторитета. Участие постоянно меняющегося народного элемента вливает живую струю, гарантирует максимальный интерес и внимание и служит ограждением от безжизненной рутины. Но этих преимуществ лишена роль шеффенов: разделяя с судьей всю работу, они лишь затрудняют ее своим невежеством, заглушающим благотворное воздействие народного элемента.
Этот вывод мой и был целиком принят, как постановление съезда, но приведенные соображения решительно никакого интереса не возбудили, напротив, язвительно и наставительно указывалось, что нужно оставаться на почве практической деятельности, а не витать в облаках. А я испытывал недоумение и обиду горькую и уже не решался больше выступать со своими домыслами перед другими, но сам отделаться от них не мог, они глубоко тревожили и все больше приобретали характер навязчивой идеи.
Куда бы я вокруг себя ни взглянул, над чем бы ни задумался, всюду видел торжество автоматизма, деспотическую власть привычки… Вспоминается забавный эпизод. В те годы мы летом уезжали на чудесный французский курорт Аркашон, отгороженный от бушующего океана уютной бухтой, защищенной от песчаных дюн великолепным вековым сосновым лесом, одуряюще ароматным. Проезжая однажды этим лесом, тотчас после проливного дождя, в двуколке, запряженной лошадьми, мы увидели человека, который переходил от одного дерева к другому, прислонял сучковатую толстую палку, служившую ему и лесенкой; поднявшись по ней, быстро проделывал какую-то манипуляцию и спускался на землю, чтобы то же самое повторить у соседнего дерева. Возница пояснил, что на каждом дереве кора надрезана и укреплена деревянная чашечка, в которую стекает ароматная смола; теперь лесник взбирается на деревья, чтобы опорожнить чашечки от дождевой воды. Нам так привольно жилось в этом райском уголке, ехали мы к океану, чтобы на песчаном берегу отдаться рассыпающемуся пеной приливу, а яркое, торжествующее солнце расплавляло все тревоги и создавало такое стрекозиное настроение, что я невольно вслух сказал: «Боже мой, какое скучное, утомительно однообразное занятие!»
Лесник услышал, повернулся к нам и укоризненно ответил: «Просто работа, месье, как и любая другая!» Как он был прав, этот лесной философ, поделом меня сконфузивший: автоматизм, вытекающий из сущности профессии, действительно все их уравнивает, и если Толстой не прав в своих нападках на судей, врачей, адвокатов, то лишь потому, что извращение профессии принял за сущность ее. А в конце концов, да нет же – прежде всего, самая жизнь есть профессия: каждый из нас, независимо от своей профессии, становится профессионалом жизни, поскольку методически, каждодневно вынужден повторять все те же действия, воспроизводить все безучастнее и покорнее те или другие манипуляции, и под старость – прости, Господи! – все больше напоминает несчастную лошадь, поставленную на круглой площадке, чтобы приводить в движение мельницу. Возможно, что презрительное отношение беспокойной духом интеллигенции к размеренному «мещанству» объясняется отталкиванием от автоматизма жизни. Но «богема», считавшаяся противоположностью «мещанству», имела мало привлекательного и становилась уже совсем отвратительной, когда, в свою очередь, неизбежно тоже превращалась в профессию.
Война
(1914–1916)
От последней главы веет сумбуром: малое и большое, личное и общественное, случайное и неизбежное – все сплелось в бесформенный ворох. Страшусь дальнейшего и пытаюсь утешиться предположением, что иначе и нельзя отразить господствовавшую тогда сумятицу.
В 1913 году вышел последний том нашумевшего произведения Ромена Роллана «Жан Кристоф», и французская Академия наградила автора большой премией. В России роман имел, пожалуй, еще больше успеха, чем на родине, и оценен был как самое крупное событие. Отчет об иностранной литературе в ежегоднике «Речи» на роковой 1914 год дал известный литературный критик П. Коган, ставший впоследствии ярым большевиком. По поводу «Жана Кристофа» Коган высказал мысль, что «душа современного человека – хаос». Ощущение изнеможения, усталости, точнее – постылости, было доминантой тогдашних настроений. Этого не понимала и не замечала старая гвардия интеллигенции. Она, правда, не сложила рук, не погнушалась погрузиться «в малые дела», к которым презрительно относилась в течение минувших бурных лет, вела энергичную работу на