Витте, однако, поведал не всю правду. Когда в 1920 году я стал издавать «Архив Русской революции», мне было однажды предложено приобрести три тома «Дела о Распутине». Один содержал детальнейшие записи приставленных к Распутину филеров о его времяпрепровождении. Я, среди записей о посещении «семейных бань» со встреченной на улице проституткой, о пьянстве в трактире и т. п., перемежающихся с визитами министров и придворных, между прочим, прочел: такого-то числа, в таком-то часу «подъехала на извозчике графиня Витте под густой вуалью и, дав швейцару три рубля, просила проводить ее черным ходом».
Большинство, однако, вовсе и не считало нужным скрывать своих отношений к Распутину: на далеко не фешенебельной Гороховой улице, прославленной помещавшимся в конце ее управлением градоначальника (отсюда и кличка филеров – «гороховое пальто»), у дома, в котором проживал Распутин, всегда стояла вереница великолепных машин и карет, подчас и с ливрейными лакеями на козлах – тут были и сановники, и банкиры, и адвокаты, и литераторы, и скульпторы, и художники, и поклонницы – молодые и старые – вперемежку с уголовными типами. Эта картина неизменно приводила на память «бестолковую поэму бестолкового студента» Ивана Карамазова[73]: «Да, время было такое, что, если бы Христос сошел на землю, в лучшем случае он услышал бы: „Зачем ты нам мешаешь? Ступай и не приходи более, не приходи вовсе… никогда… никогда…“» Теперь было время Распутина, и, не явись он, его бы выдумали – разве не выразительна самая фамилия его, а сколь еще знаменательнее, что с юности он, как маятник, качался между распутством и аскетизмом, исканием Бога и грязным омутом, в который Петербург его уже с головой и погрузил.
В такой-то удручающей обстановке с Балканского полуострова, где освободительная война с Турцией разрешилась междоусобной борьбой, стали мерцать зарницы, все ярче освещавшие реявший по Европе призрак войны. Сознание непосредственной опасности войны было вполне отчетливо. Мне, однако, не верилось, лучше сказать – никак не мог конкретно представить себе ее как живую реальность. Я убеждал себя, что тяжелый опыт Японской войны, в которую вступали с такой спокойной уверенностью, должен удержать от нового риска, много более серьезного. Даже когда за три месяца до убийства эрцгерцога в «Биржевых ведомостях» появилась анонимная статья – интервью под хлестким заглавием «Россия хочет мира, но готова к войне», я склонен был видеть в ней не вызов, не угрозу, а похвальбу, легкомысленную браваду или запугивание. В литературных кругах и тогда уже было известно, что статья написана под диктовку Сухомлинова весьма сомнительным журналистом Ржевским, сотрудничавшим в «Русском слове», которое, однако, отказалось ее публиковать. Для «Биржевки» всякая сенсация была хороша, последствия в расчет не принимались, но в ответ на мой упрек редактор так и объяснил, что газета имела в виду предостеречь противника от решительного шага, что он и сам знает, что утверждение Сухомлинова – «В будущих боях русской армии никогда не придется жаловаться на недостаток снарядов» – очень далеко от действительности. Но именно потому важно внушить впечатление, что мы готовы. А «Речь» без обиняков поставила вопрос: «Не отличалось ли военное ведомство таким же оптимизмом накануне нашего последнего разгрома?»
Угроза и шансы войны открыто обсуждались и у нас, и за границей. А в 1922 году в журнале «Красная новь» опубликована была записка П. Н. Дурново, представленная государю в феврале 1914 года, следовательно, одновременно с упомянутой статьей Сухомлинова, причем Дурново считал войну между Англией и Германией неизбежной и указывал, что столкновение разделит Европу на два вооруженных лагеря, предусмотрел вмешательство Америки и Японии и предостерег против участия в предстоящей бойне. Но никому не могло прийти в голову, что повод оформится в убийство наследника престола, и, когда среди глубокого летнего затишья, усугублявшего ощущение тупика, раздался роковой выстрел, чреватый такими грандиозными последствиями, которых до того история и приблизительно не знала и человеческое воображение и представить себе не могло, – когда раздался этот выстрел, он раскатился так громко, так отчетливо прозвучал боевым сигналом, заглушившим все усилия сохранить мир, что уже и тогда зародилось сомнение, не с той ли целью злодейское преступление и было совершено, чтобы дать толчок.
Как врезалось в память чудесное жаркое лето 1914 года. В отпуск я уезжал по обыкновению осенью, и мы собирались в благословенный Крым, а чтобы мне не оставаться одному в городе, жена наняла дачу на Крестовском острове. Все лето гостил у нас Каратыгин, и жилось очень уютно. Мои мысли были сильно от «Речи» отвлечены – спешно печатался внушительный том «Истории русской адвокатуры», который мне поручено было написать Советом присяжных поверенных к пятидесятилетию судебной реформы. Я очень гордился поручением и был увлечен чтением и правкой корректур. Среди адвокатов я чувствовал себя чужим. Но очень внимательно и участливо следил я по отчетам Совета за профессиональной жизнью адвокатуры и выработал себе убеждение, что весь строй сословия был изуродован и все больше подтачивался заложенной в его основу двойственностью, что адвокатура обречена сидеть между двух стульев. Я не сомневался, что изучение летописей адвокатской жизни подтвердит мой взгляд, наполнит его конкретным содержанием и изложение окажется ладным и соразмерным. Предположения не обманули, и сколько раз я бывал вне себя от восторга, когда наталкивался на объективные данные, оправдывавшие субъективный подход.
Только такой удачей и вызванной ей увлечением я теперь объясняю, что в один год удалось справиться с работой, занявшей 600 страниц, хотя по-прежнему «Речь» отнимала большую часть дня. Меня лишь смущал «социальный заказ» и «юбилейный характер» издания. Не то чтобы нужно было поступаться своим мнением, но требовалась сдержанность, историческая бесстрастность, в которую впервые за тридцатилетнюю тогда литературную деятельность приходилось заковывать себя. Сначала все шло гладко, комиссия, заведовавшая изданием, была довольна и похваливала работу. Недоразумение обозначилось лишь на последней главе, которая, в силу юбилейного характера издания, должна была открывать заманчивые перспективы, а в действительности разрешалось в тонах минорных – безвременье отчетливо наложило печать и на адвокатуру.
Во время процесса Бейлиса в Петербурге состоялось общее собрание присяжных поверенных, на котором присутствовало около 200 человек, и единогласно решено было послать приветственную телеграмму защитникам Бейлиса. Министерство юстиции отнеслось к этому сурово, в телеграмме усмотрело «наглое обвинение государственной власти в извращении основ правосудия» и предписало Совету возбудить дисциплинарное производство, а параллельно начато было и предварительное следствие, завершившееся скамьей