ужину. Здесь есть на что посмотреть.
Они ели и пили, а продуктов не становилось меньше. Баронесса ничего не знала о граммофоне и еще менее была осведомлена о способностях своего мужа как танцора. «Не смотри так часто на скрипача, когда мы танцуем танго», — заклинал ее прокуренно-томный мужской голос, льющийся из трубы граммофона. Руки барона держали ее крепко, как тиски, в то время как сам он задавал ритм своим кривым ногам, непрерывно диктуя: «Два коротких — один длинный, два коротких — один длинный». В промежутках между шагами барон неожиданно склонял свою партнершу сначала назад, а потом вниз, но она была уверена, что кружится самостоятельно. Иногда наклоны доставляли ей боль и она невольно вскрикивала, причем барон принимал эти крики за возгласы восторга и шептал: «Это аргентинский темперамент», а потом уже по- чешски добавлял, что полька нравится ему больше. Наконец он выпустил жену из рук, подбежал к граммофону, перерыл все пластинки, приговаривая: «Как глупо, здесь только Иоганн Штраус». Найдя польку, он при первых звуках мелодии скрестил руки сзади и стал танцевать, отстукивая каблуками такт в три четверти, причем на первом такте он высоко поднимал правую ногу и стремительно проносился по всей гостиной, на что баронесса смотрела растерянно, но с явным умилением.
— Пардон, сделаем паузу, — сказал барон через несколько минут, остановился у стола, налил себе шампанского, выпил, уронил голову на грудь и закрыл глаза. Потом, быстро собравшись с силами, держась очень прямо и имитируя парадный шаг, приблизился к своей молча стоящей жене, склонился в глубоком поклоне, поцеловал ее руку и пригласил на вальс. Он сразу же закружил ее, на что она сердито сказала: «Гого, но ведь пицикато еще не кончилось». Он ответил: «Ах так», провальсировал с ней до граммофона, нашел среди пластинок, не выпуская ее из рук, «Розы юга», поставил ее и продолжил танец. Баронесса была в лучшей за всю свою жизнь форме, а она когда-то слыла хорошей танцоркой.
— Это, — сказала баронесса, сев на стул, глубоко дыша и желая хоть на мгновение продлить замечательное, давно забытое состояние легкого головокружения, — был самый замечательный танец в моей жизни. А ведь знаешь, Гого, мы с тобой танцевали в первый раз. Я никогда бы не подумала, что нам доведется пережить нечто подобное и восхитительное.
— Может быть, — задумчиво сказал барон, — ты многое потеряла, когда решила выйти за меня. Сегодня мы наверстали кое-что из упущенного. Я верю, Терчи, моя дорогая, что у нас впереди еще много хорошего. Сейчас я, конечно, не очень трезв, но у меня есть причины, чтобы говорить так.
Он осмотрелся вокруг, его взгляд скользил по залу, запущенному, утратившему многие детали некогда великолепного убранства, и наконец остановился на лице счастливого Богуслава, написанного рукой великого Лампи.
— У меня, слава Богу, появилась возможность привести в порядок эту лачугу, — сказал барон, обращаясь одновременно к жене и к своему более удачливому предку, — у меня теперь есть средства. Я займусь этим, как только кончится война.
— Гого, — произнесла баронесса, которую вдруг покинуло чудесное настроение, — я боюсь.
— Тебе нечего бояться. Я никогда не сделаю ничего такого, что дало бы тебе повод для страхов.
Барон солгал спокойно и уверенно.
— Я не могу тебе все объяснить, — продолжал он, — но ты знаешь, что я человек предприимчивый. Мои сегодняшние дела дадут мне, если я поведу их с умом, возможность скопить капитал на мирное время. И если мы, ты и я, а также наши дети сможем дожить до мирных дней, мы заживем так, что эта напыщенная обезьяна уже не будет смотреть на нас сверху с таким отвращением.
Барон встал и подошел к картине.
— Богуслав фон Ротенвальд, — сказал он, — я поклялся никогда не расставаться с тобой. Я держу эту клятву, хотя если бы мы расстались, то я пусть и на короткий срок, но облегчил бы себе жизнь. Я думаю, ты никогда по-настоящему не ценил этого. Я был часто очень недоволен твоим высокомерным отношением ко мне. Ты, наверное, не очень хорошо чувствуешь себя здесь. Но скоро тебе станет лучше. Состояние, которое ты, старый жулик, сколотил, было, конечно, очень большим, но мое будет тоже не таким уж маленьким.
— Гого! — в ужасе сказала баронесса, стоя у него за спиной.
Барон испугался. Он совсем забыл о жене.
— Я не так выразился, Терчи, — заверил он ее, — я говорил с ним как мужчина с мужчиной, а мужчины всегда преувеличивают, когда говорят друг с другом.
— Нужно занавесить окна, — сказала баронесса, — уже десять часов вечера.
— Нет. Оставь их открытыми, — попросил барон, — я хочу, чтобы сюда проникли свет ночи и благоухание сада.
Баронесса сделала, как он сказал. Она погасила свечи, оставив гореть лишь одну. Ей было холодно. Муж подошел к ней и обнял ее за плечи.
— Бокал шампанского? — спросил он и провел губами по ее уху.
— Да, — ответила она.
Они стояли у окна, пока баронесса пила шампанское. Очертания сада стали более отчетливыми.
— Я устала, — сказала баронесса.
— Жалко, — ответил муж. И так как он хотел доставить ей радость, спросил: — Ты сыграешь что- нибудь для меня?
Она села к роялю. Эта часть зала лежала в тени, и она не могла различить в темноте клавиши, но ей было все равно. Она тоже хотела обрадовать мужа и поэтому не стала играть Моцарта или Бетховена, Легара или Кальмана, а, сильно ударив по клавишам, заиграла марш «О ты, моя Австрия», под звуки которого маршировали офицеры военной академии до 1938 года. Однако результат оказался не таким, какого она ожидала. Барон не проронил ни слова восхищения или одобрения. Он сидел непривычно тихо, а потом вдруг смущенно сказал:
— Пожалуйста, не надо никаких маршей, Терчи, не надо. Я сейчас не переношу маршей.
Баронесса убрала руки с клавиш и положила их на колени.
Отец Камиллы приехал в отпуск. Для его жены это не было неожиданностью, но его приезд, однако, поверг ее в растерянность и испуг. В тот день, когда прибыл Карл Лангталер, инженер уехал.
Отец выглядел плохо, хуже, чем раньше, когда у него болели легкие. Он привез для Камиллы подарки, которым она при других обстоятельствах очень обрадовалась бы. Сейчас она не была рада даже тому, что он приехал. Первые часы прошли за распаковыванием вещей и осторожными расспросами человека, который не был дома больше года. Отец не сразу почувствовал себя свободно. Он ходил, будто ища чего-то, по комнатам и говорил: «Мне казалось, что у нас больше места, и все-таки здесь очень уютно и спокойно, так спокойно».
Вечером они сидели втроем в маленькой кухне, а он рассказывал. Его уже давно перевели служить в тыловые части по причине слабого здоровья. Но Камиллу не интересовало, что происходило в тылу, и она все время просила рассказать о фронтовой жизни. Отец не хотел вспоминать об этом. Он радовался тому, что все уже позади, и надеялся больше не попадать на передовую. Сейчас стало заметно, как сильно изменился отец. Он говорил много и быстро, потом вдруг надолго замолкал и, казалось, забывал, где находится. Мария Лангталер была скованна и вела себя неестественно. Камилла понимала почему. Мать часто без всякой цели вставала, делала что-то совершенно ненужное, спешила возвратиться в комнату и улыбалась какой-то чужой улыбкой. Отец сначала ничего не замечал, потом все чаще и чаще стал всматриваться в ее лицо. Он видел в нем что-то незнакомое, но не мог понять что. Потом он совсем замолчал, предоставив своей жене возможность говорить. Она о чем-то лихорадочно и манерно рассказывала, но содержание сказанного его не интересовало. Чувствуя опасность, она повернулась к дочери и попросила ее рассказать о школе, о последних событиях, но Камилла не хотела делать ей это одолжение.
— В школе у меня все в порядке, — сказала она, — а больше никаких событий нет. Что, собственно, должно происходить, когда уже четвертый год идет война?
— Может быть, ты будешь спать один? — спросила Мария Лангталер мужа, когда тот сказал, что устал и хочет лечь. — Когда человек истощен, как ты, лучше спать одному. У Камиллы очень удобный диван.
— Нет, — сказал отец. Он хотел спать там, где и раньше, и нигде больше.
Мария не отважилась возразить.
Камилла ушла в свою комнату. Она закрыла дверь, повесила на нее платье, поискала вату, чтобы