каждом шагу улыбаться, как легко она двигалась в мужском костюме. Всякую он ее видывал, да… Но кто бы сказал, что Дунька-мальчик, юный вертопрах, никак не более шестнадцати лет, окажется занятнее всего? До такой степени занятнее, что посреди важного разговора с Левушкой Архаров испытал совершенно ему сей час не нужное волнение в крови.
– К Дуньке я схожу сам, – пообещал Левушка. – Господин Захаров меня знает, и…
– Вот потому-то ты к ней и не пойдешь. Он уж точно вообразит тебя махателем, – возразил Архаров. – Дуньку вызовет моя Авдотья или Дарья. Там же сейчас Марфа обитает, прячется от своего кавалера. Вот баба как будто к Марфе придет и для Дуньки словечко передаст. Марфу, кстати, тоже мне повидать надобно…
Размышляя, как образовалась ошибка, из-за которой он понесся по воображаемому следу Каина в заговоре, Архаров вспомнил и все свои сомнения, возникшие, когда Марфа сдала ночных гостей, что привезли ей награбленное добро.
– Взял бы ты Дуньку на содержание, право, – сказал Левушка. – Девка красавица. Ей не Захаров нужен. А она, сдается, к тебе охотно бы пошла.
– Ты тетрадку получил? – спросил обер-полицмейстер.
Трагедию «Самозванец» в канцелярии кое-как склеили, и Архаров обязал приятеля как человека, в Петербурге посещающего театр, разобраться, что означают зачеркнутые стихи. Саша сумел разве что пометить в томике с трагедиями их место, но ничего не мог сказать о смысле этих изменений.
– Вперед, коли дашь мне таковое поручение, я тебе счет выставлю, – пригрозил театрал. – Сумароков, в Москве сидючи, уж не понимает, в котором он веке пребывать изволит! Каждый стих – словно его, как бревно из лесу, упряжкой по кочкам волокут! Так разве в прошлое царствование писали! Вон сама государыня – даром что немка, а как легко и вразумительно пишет!
– На то у нее секретари есть, – буркнул Архаров.
– Нет, Николаша, я слышал, как она говорит. Иная московская просвирня столько поговорок и прибауток не знает, сколько ее величество. Так вот, тетрадка твоя… Как бы объяснить?.. Вот ты, скажем, сидишь в комнате, а за стеной люди беседуют. Можешь ли ты по беседе сказать, кто таковы?
– Могу, – поразмыслив, молвил Архаров. – Мужского или женского полу.
– А, скажем, сидит там женский пол. И ты слышишь… – тут Левушка весьма похоже передразнил бойкой московский говорок: – «А ты, матка моя, страмница и охальница злохоманная! Смытарилась с окоянным барчуком, лиходейка! И за то тебя черти в аду драть станут!» Кто сия особа?
– Сия особа у Сухаревой башни пряжей торгует да вести переносит! – невольно улыбнувшись, сказал обер-полицмейстер. – Да при чем тут Сумароков?
– Вот ты разумеешь, а Сумароков не разумеет. И, когда читаешь или же в театре видишь его трагедии, у него все герои на один лад вопят. В комедиях-то он иначе пишет. А речь героя или героини должна о нем или о ней нечто важное сообщать. Вон, глянь. Самозванец должен про себя вопиять: «Я к ужасу привык, злодецством разъярен, наполнен варварством и кровью обагрен». Кто ж так про себя скажет? Коли найдется такой чудак, его свяжут да к доктору свезут. Матвей как-то сказывал – таких холодной водой лечат. И вот всю трагедию кто-то старательно измарал, приводя в менее безумный вид. И злодей уж не умом повредился, но вполне достоверен. И оттого еще более страшен. Но желал бы я знать, что означает сие…
Левушка показал перечеркнутый «хером» длинный монолог Пармена.
– И что же? – спросил Саша, приподнявшись над стулом и заглядывая в склеенную тетрадку.
– По смыслу тут должна быть длинная речь. Коли эта не годится, стало быть, написана иная. И поди знай, чего в ней господин Сумароков нагромоздил.
Архаров покивал.
– Трагедия переделана по чьему-то замыслу, и сколько я понимаю, приближена к нашим временам, а не к древним росским, – продолжал Левушка. – Сие нетрудно, Николаша. Сумароков и ранее так баловался, вставляя в уста своих киевских князей намеки на петербуржских своих знакомцев. А уж как публика такие затеи любит – ты и не представляешь! Актеры нарочно паузы делают, чтобы партер вволю нахохотаться и накричаться смог.
– Я понял, – произнес Архаров. – Но скажи, Тучков… может, я чего-то понять неспособен… скажем, коли намек на персону, и публика хохочет, сие так и должно быть?..
– Николаша, намек на политические дела еще более впечатления произведет, – поняв невысказанный вопрос, отвечал Левушка. – Особливо коли его ждут. А его-то как раз и ждут… Ты давно по театрам не ездил. Ты забыл, как единое слово, красно сказанное, вдруг и вмиг весь зал объединяет. Или в хохоте объединяет, или в общем возмущении…
– Так. Так… Та-ак…
Левушка и Саша молчали, глядя на обер-полицмейстера.
– Никодимка! – вдруг заорал он.
Камердинер частенько спал тут же, в гардеробной. На сей раз он знал, что может понадобиться в любую минуту, и даже не разделся, как полагается. Прибыл – в камзоле, штанах, чулках, взъерошенный и зевающий.
– Слушай меня, дармоед. С утра чтоб карета была готова, вычищена, Иван чтоб причесан и напомажен! Кафтан мне приготовь зеленый, новый, пряжки к туфлям пристегни дорогие. Спозаранку пусть Павлушка седлает Агатку, скачет к купчишкам. Надобно господина Тучкова принарядить, а то прибыл в Москву без багажа… Пару хорошую, дорогую, камзол, чулки шелковые… Сашка, а ты чего уставился?! Записывай! Пару платья, камзол, чулки, туфли, новомодные пряжки… Пуговицы дорогие! Чтоб все к фрыштику поспело! Чтоб Дарья успела что надобно подогнать и пуговицы пришить! Едем с визитами!
Демка, Яшка и Харитон вышли из храма преподобной Марии Египетской поочередно – первым пошел Демка, чтобы выследить, куда поведет Устина маленький инок, за ним, не теряя его из виду, Харитошка-Яман, последним шел Яшка-Скес. Шел и невольно улыбался – оказалось, соскучился по чудаку Устину.
Потом архаровцы забрались за сарай и поели, как полагается, причем Яшка где-то раздобыл флягу с водкой. Стали расспрашивать – оказалось, фляга лежала вовсе на видном месте, на подоконнике.
– Занятная обитель, – только и сказал Харитон. – Братцы, кто лук будет? Я один, что ли?
– Чтобы потом от нас луком на всю обитель несло? – спросил Демка.
– Так на что ж его брали?
До ночи оставалось еще время – сели было играть в карты, игра не пошла. Наконец стемнело довольно, чтобы пробраться под окно к Устину.
Демка любил и слушать «весну», и высвистывать, он мог изобразить голосом почти все, что входило в народный оркестр, – гудок, скрипицу, собачий свисток, охотничью дудку, всевозможные рожки. Он и взялся за это дело, причем Яшка – тот наслаждался, а Харитон буркнул, что ни одна птица на свете таких звуков не издает.
Потом, когда явился в окошке Устин со свечой, подобрали брошенный им комок и ушли изучать находку в тихое местечко. Тут оказалось, что у всех троих прихвачены из храма довольно длинные свечные огарки – прихвачены без особых рассуждений, а, как говорил Шварц, механически.
Прочитав «донесение», архаровцы первым делом обратили внимание на странный подвал, коему надлежало быть открытым к полуночи. Прочие подробности могли пригодиться, могли и не пригодиться, но эта, судя по тому, что вписал ее Устин последней, должна была дать о себе знать вот-вот, если только подвал не отворяли минувшей ночью.
– Знать бы еще, где он, – сказал Харитон. – Как полагаешь, Скес, может, он под собором?
В отличие от Демки и Яшки, Харитон не был шуром и шуровских знаний не имел.
Яшка по слогам перечитал вслух строчки об осевшем доме и не желающей открываться двери.
– Нет, Яман, за соборными подвалами следят, их в порядке соблюдают. Может, там? – он показал на кельи.
– Подвал среди ночи нужен, чтобы что-то большое припрятать, – заметил Демка. – Мелочь можно и в комнату внести, а вот коли подвал… Скес, у тебя стукальцев нет?
У Яшки их и не могло быть – своих он отродясь не заводил, а ворованные тут же сплавлял «мушку» за малую часть стоимости, потому что стукальцы – вещь приметная, каждые – на свой лад, у одних картинка на крышке, у других – на циферблате, одни слоновой костью отделаны, другие – перламутром, и есть