– Поедешь с нами на Узловую королить?
– Зачем? – насторожился Пельмень и взялся за ухо.
– Чего? Сразу очко жим-жим? Ладно... Мы тебе чего поспокойней найдем. Может, какую-нибудь деревеньку присмотрим.
– Зачем?
– А так... Станешь там феодалом... нет, крепостным помещиком. Хочешь? Какая тебе деревня больше нравится?
– А... не знаю. У меня, вообще, бабка двоюродная в Нижних Козлах живет.
– О-о! То, что надо! Назовем деревню Нижние Пельмени. «Селедок» в пруд выпустишь, крестьян станешь угнетать, и вообще, все такое... Иди, вина налью.
Пакля и Поршень весело расхохотались. «Анапа» немного разбавила думы и тревоги, которые давили сегодня Паклю. Будущее опять показалось легким, сияющим, будто улица после дождя. И идеи Поршня выглядели куда заманчивее, чем на сухой желудок.
– У нас будет вроде секретного общества, – мечтательно проговорил Пакля, откидываясь на бетонную перегородку. – Чтоб никто не знал про нас, но все боялись. Надо как-то нас назвать.
– «Три Пэ», – неожиданно подал голос Пельмень.
– Почему «три Пэ»?
– Потому что Пакля, Пельмень, Поршень. «Три Пэ».
– Не-а, – покачал головой Поршень. – «Три Пэ» нельзя. Слишком на триппер похоже.
– Это да, – согласился Пакля. – А тогда... а давайте – «Гром».
– А почему «Гром»?
– А помнишь, все с грома началось? Когда самолет с близнецами сбили, помнишь?
– «Гром», – повторил Поршень. – Нет, лучше уж не так. Лучше – «Громовержец».
– О, точно! – обрадовался Пакля. – Общество «Громовержец». Класс!
– И не общество, – продолжал размышлять Поршень. – Общество – это у инвалидов. А у нас будет... – Отряд! – осенило Паклю.
– Да какой отряд... Нет. У нас будет – синдикат. Синдикат «Громовержец».
– Класс! – восхитился Пакля. У него даже сердце защемило от какой-то гордости. Синдикат – в этом слове заключалось нечто особенное. В нем был и запах сигар, и колыхание тяжелых портьер в ресторане, и черный блеск автомобилей, и взгляды гордых женщин, и тяжесть пистолетов в потайных карманах. Синдикат! Пакля торопливо наполнил стаканы.
Поршень, конечно, в мыслях посмеивался над детсадовскими потехами своих придурковатых приятелей. Детям, насколько он помнил, вообще свойственно создавать всяческие тайные союзы, вырезать для них печати из ластиков, составлять клятвы и уставы, скрепляя их кровью из наколотого пальца, копать тайники и прятать в них всякую ерунду... Да и у взрослых эта черта не всегда проходит. Бывает, кто-нибудь так и светится от гордости, когда говорит, что давал подписку, устраиваясь грузчиком на какой-нибудь режимный завод.
Поршень, в отличие от Пакли, был не по возрасту серьезен. Дешевые эффекты мало его интересовали. Он подыгрывал Пакле лишь потому, что так было надо для дела.
– Ну так что? – спросил он, чуть отхлебнув «Анапы». – Когда первую операцию будем проводить?
– Ты про Узловую? – вмиг посерьезнел Пакля. – Наверно, отдохнем еще денек-другой. Пока деньги есть. И можно попробовать...
– Не можно, а нужно! – веско проговорил Поршень. – И не пробовать, а делать.
– За синдикат! – Пакля поднял стакан. – Пельмень, не спи! Неси задницу сюда, выпей за удачу.
Пельмень выпил, с трудом подавив тошноту. Он стал членом синдиката не по своей воле, не успев даже ничего толком понять. Ему жутко все это не нравилось. Раньше Пакля все твердил про деньги, икру и баб. Вместо этого – мерзкое вино с осадком, дешевая колбаса и килька в томате. Сплошные разочарования.
Да еще какие-то кошмарные операции впереди. Пельмень искал способ спрятаться от всего этого, вычеркнуть себя и из списков синдиката, и из всех грандиозных планов Пакли. Но он уже мало что решал даже в своей жизни.
Раз в две недели старуха Ильинична, какова бы ни была погода и внутреннее самочувствие, посещала районный отдел милиции. Каждый второй четверг она надевала синий жакет с черным кантом и шла в приемную Дутова. Если надо, высиживала очередь, но неизменно появлялась перед начальником отдела.
Ради этого она бросала все дела, отменяла встречи, оставляла недомытые полы и недоваренную похлебку. Она могла, завертевшись, пропустить, например, очередную серию по телевизору, но визитов к Дутову не пропускала никогда. Она садилась перед ним и, глядя ему прямо в глаза, приступала к докладу.
Ильинична была маленькая, худая, жилистая и очень сильная во многих отношениях баба. Лицо у нее было серым, неприметным, словно покрытым слоем пыли. Но глаза на нем сверкали, как зенитные прожектора.
Жакет с кантом делал ее похожей то ли на гардеробщицу, то ли на гостиничную администраторшу – то есть лицо официальное, наделенное полномочиями. В таком строгом виде она садилась перед начальником милиции и скрупулезно доносила о всех нарушениях порядка и законности, свидетелем которой она стала.
Ильинична сдавала всех: соседей, знакомых, родственников. Дутов по четвергам узнавал подробнейшие сведения о том, кто подрался с тещей, кто возил левак на казенной машине, кто травил в Подгорке рыбу борной кислотой, чтоб поменять на самогон.
И все бы ничего, но старуха придирчиво следила за тем, чтобы ее информация шла в дело, а не просто принималась к сведению. Если после ее сигнала к нарушителю не приходил хотя бы участковый, она доставала из буфета ручку, перемотанную пластырем, вырывала пожелтевший лист из общей тетради и садилась сочинять жалобу в областные структуры.
Ильнична рассуждала здраво: если человек, к примеру, напился и съездил по физиономии жене, его нужно наказать. А если власть игнорирует сообщения граждан, то такую власть саму нужно наказывать.
Очередной четверг был осенен для Дутова утомительной зубной болью, которая началась до рассвета и не дала майору выспаться. После обеда он с кислым лицом сидел в кабинете, чертил загадочные знаки на бумаге и выслушивал Ильиничну, которая неутомимо исполняла свой гражданский долг.
– ...Я специально подглядела – оне поросям в корыто хлеб сыплють, – вполголоса докладывала старуха. – Где такие деньги, чтоб поросям хлеб давать? А вот где – ихняя сноха вечером на пекарне убирается. Значит, воруеть! Мож оне будуть говорить, хлеб плохой. А хыть и плохой – хлеб же...
Дутову неприятно было смотреть в темное сердитое лицо старухи, и он отвернулся к окну. На подоконнике стоял сувенир, подаренный начальником соседнего райотдела. Маленькая скульптурная группа: два полосатых зэка пьют пиво за столиком, а милиционер в генеральских штанах им прислуживает с полотенцем на руке.
Подобные шедевры лепили из хлеба заключенные в колонии. Забавные фигурки раскрашивались гуашью и лакировались. Знала бы Ильинична, что и на такое непотребство хлеб переводится... Хотя Дутов слышал, будто эти хлебные скульптуры покупают иностранцы, большие деньги отдают. Где б найти таких иностранцев...
– ...И вот еще: к Копейкиным за солью заходила давеча, – говорила старуха. – А Егор, зять, он так – фырсь от стены! Гляжу – там счетчик лектрический! И проволоки торчать! Это ж он, гадина, чегой-то закручивал, чтоб за свет не платить! А если до пожара докрутится?
Дутов слушал с отвращением, но ничем не мог возразить. Ильиничну в городе побаивались, особенно на Париже, где она жила. Предпочитали не связываться – кому охота? И сам Дутов ее побаивался.
А старухе только того и надо. Она про себя думала: «Пусть я старая и маленькая, но уважить себя заставлю». И заставляла. Все знали ее как специалистку по мелким неприятностям, вот и старались обходить стороной, словно кусачую собачонку.
Вот и сейчас – с каким удовольствием Дутов выставил бы старуху вон! А вот нельзя. Чуть что не так – начнет склочничать, писать кляузы, жаловаться, что милиция и сама не работает, и сигналы от граждан не
