себя.
Ни по каким делам Степан не поехал, а направился прямо домой. В сторону Москвы поток машин был относительно жидким, зато в противоположную – загородную – змеилась под непрекращающимся снегом многокилометровая пробка. Снег прибивал к мокрому асфальту гарь и сизый выхлоп, отчего казалось, что забитую машинами сторону шоссе заволокло химическим дымом. Автомобили в этой мертвой очереди уже даже не сигналили, стояли смирно, словно коровы, идущие на бойню, и Степан, чтоб только отвлечься от них, на полную громкость включил приемник.
«А где же наши ручки? – заверещал приемник кликушескими девичьими голосочками. – Давай поднимем ручки!»
Степан громкость прибрал – невозможно было слушать про ручки, но он любил эту радиостанцию и стоически вытерпел эти самые ручки до конца. Зато после «ручек» диджей, очевидно, изнемогший так же, как и Степан, поставил что-то про «проруху-весну», и сразу стало легче.
Итак, таблетки от давления.
Сначала они были, потом их не стало, а затем они опять появились. Только пока до конца неизвестно, то ли это лекарство.
Степан был совершенно уверен, что не хочет, чтобы ему стало известно «до конца», но он должен во всем разобраться.
В тот день, после которого Петрович с Черным так отчаянно нажрались, на стройке происходил несанкционированный митинг любителей старины и почитателей святых мест.
Чернов ночевал в Сафоново, это Степан знал точно. Вернее, о том, что он ночевал, Степану доложила верная Тамара, которая в семь часов утра обнаружила Чернова на диване в «кабинете».
В принципе, ночевать он мог где угодно, а к семи подгрести в Сафоново. Зачем? Неизвестно.
Вместе со Степаном на объект заехала местная милиция, которая вроде бы наблюдала за порядком, пока жители митинговали. Потом Степан произносил свою почти революционную речь, стоя почти на броневике и придерживая за руку почти народовольца Гаврилина.
Потом приехал Эдик Белов. Как он подъехал, Степан не видел, они встретились уже в конторе.
Саши в тот день на стройке не было, выходит, подбросить прорабу отраву она не могла.
Или могла?
Петрович потерял таблетки и полдня маялся. Саша могла подбросить ему другое лекарство только накануне, в офисе. Тогда прорабу не пришлось бы ничего искать – отрава, если только там действительно была отрава, лежала у него в кармане, как дожидающаяся своего часа осколочная граната.
Степан вспомнил большие руки с желтыми ногтями и синими, набухшими от возраста венами. Руки бестолково вынимали и пихали обратно в карманы всякую всячину – носовой платок, горсть мелочи, какие- то болтики и гаечки, маленькую отвертку с куском пробки на конце. Все, что угодно, кроме лекарства!
Господи, неужели и Петрович тоже кому-то мешал! Безответный работяга, за всю жизнь не повидавший ничего, кроме профсоюзного санатория в Кисловодске, исполнительный, трудолюбивый, добрый, спасавший собак и больше всего на свете любивший селедку с черным хлебом и луком!..
Степан зарычал сквозь зубы, и опять пришлось прибавлять громкость, чтобы только заглушить то внутреннее, болезненное, что грызло и терзало его.
Ему хотелось увидеть Ивана и о чем-нибудь поговорить с Ингеборгой. О чем-нибудь простом и приятном, не требующем никаких моральных сил и напряжения.
Например, о доме в Озерах.
Интересно, если ее пригласить, может, она поедет с ними в эти самые Озера? Наверное, можно попытаться ее уговорить. Пообещать, что сам он будет спать в бане на берегу огромного черного торфяного озера, в котором теплыми вечерами тяжело, как из пушки, бухали сомы, а она с Иваном в доме на горке. Дом был большой, капитальный, справный – Степан с наслаждением планировал и строил его несколько лет подряд. Можно соблазнить ее тем, что в двадцати километрах от деревни находится Литва, и они вполне могут туда съездить, если заранее позаботиться о визах и документах.
Должна же ее привлекать собственная историческая родина!..
Надо сказать Ивану, чтобы начал ее уговаривать. Иван кого хочешь уговорит. Отказать ему, когда он смотрит своими глазищами так, словно от твоего ответа зависит вся его дальнейшая жизнь, невозможно.
Свободного места возле дома было полно – никто еще не вернулся с работы, и Степан шикарно поставил машину почти под своими собственными окнами.
В магазине напротив Думы он купил каких-то соков, берлинского печенья, ветчины, паштет и огненную упитанную золотисто-коричневую курицу, которая даже сквозь толстый бумажный пакет обжигала руки и пахла на всю машину. Иван такую курицу обожал.
Придерживая пакет подбородком, Степан открыл сначала одну, а потом другую дверь своей квартиры, и навстречу ему в образовавшийся проем хлынула музыка.
Скрипки пели легко и свободно, то ли радостно, то ли печально. Звук был выпуклый и объемный, идущий, казалось, отовсюду, и голос – голос! – царил над звуком, не подавляя, а украшая его. Степану внезапно стало жалко, что музыка течет мимо него прямо на лестничную площадку, утекает из его квартиры, и он торопливо и бесшумно прикрыл за собой дверь.
Пакет он сунул под зеркало и пошел в глубину квартиры, радуясь и удивляясь этой неизвестно откуда взявшейся музыке.
Ингеборга Аускайте, стоя спиной к нему, что-то делала на плите и во весь голос подпевала Хосе Карерасу, который пел «Памяти Карузо».
Степан смотрел на нее во все глаза.
Она улыбалась, закидывала голову и взмахивала ложкой, как дирижерской палочкой, и упивалась