лег на теплую землю, лениво щипал ягодки, погружаясь в покойную дрему.
Спать не хотелось, да он и не заснул бы сейчас. Через смеженные ресницы виделось все: синее небо, длинные косы вербовых ветвей над текучей водой, плоские листья кувшинок по водной зыби, алые и синие стрекозы, шурша крыльями, летали и садились подле самого лица на сухие былинки, неведомые птицы пересвистывались и пели рядом.
После долгой неволи, серой барачной жизни, скудной на радости, теперь вдруг нахлынуло все разом: столько зелени не видал он много лет, такое просторное небо, такая тишина, и в ней лишь птичье пенье да голос ветра в легкой листве – детство вспомнилось, пионерский лагерь. Но память прошлого была короткой и быстро ушла, ведь рядом был день сегодняшний, ослепительно яркий.
Подойдя к речке, он уселся на берегу, глазом вымеривая ширину и глубь. В годы прошлые, вольные он любил порыбачить, ухой побаловать на природе. Это было давно, но помнилось, и теперь колыхнулась память.
Шесть лет отсидел в колонии челядинский гость. И зря Мартиновна сомневалась, он был тот самый, что писал и фотографии слал, и звали его Костей – все правда.
Тридцать пять годков Косте стукнуло, из них восемь отсидел он в неволе. Сначала по молодости, по глупости короткий срок, теперь подлинней и за дело. Вырос он в городе, имел двоих детей и жену в заводской двухкомнатной квартире и профессию токаря на том же заводе. Токарное ремесло ему опостылело давно, к жене и детям он не спешил, тем более что еще несколько лет назад нельзя ему было в городе появляться согласно приговору.
В колонии, на досуге, в раздумьях решил он попытать иную жизнь. К ней и прибыл. Зачин оказался славным: приняли пока хорошо; и это обережье, земляничная поляна, чистая речка, в которой он плавал и нырял, не боясь холодных ключей, а потом лежал на траве, на солнышке, даже от тихого хутора отгороженный глухой чащею старого одичавшего сада. Лишь птицы да ветер в вершинах дерев ласкали слух, да порою плескалась рыба, и шуршало что-то в прибрежных кустах, не пугая.
Начиналось по-доброму. И уже звал его голос Мартиновны, трубный, мужичий голосок, ясно долетавший через огород и сад:
– Константин! Константин!
Имя было непривычное, язык им с трудом владал, и потому как-то странно звучал ее зов, по- чужому.
Дальняя соседка Чигариха, в огороде копаясь и услыхав, стала раздумывать: кого кличет Мартиновна? Ничего не придумала, решила спросить.
Обедали в доме. Константин был человеком все же городским, и потому в горницу носили из кухни лапшу из петуха, вареники, молоко, огородную зелень, яйца, сало.
Позвали на обед Мартиновны племяша, человека бывалого. Тот, наученный теткой, с ходу проверил у Константина справку об освобождении, подтвердив, что все без обману.
Затем сели обедать. Мужики распили бутылку белого вина и сразу породнились, загалдев о рыбалке, охоте. Племяш, правда, в тюрьме не сидел, но прошел огни и воды, ездил на стройки в чужие края. К работе он был не больно горяч, а вот с ружьем баловать да на речке порыбачить имел охоту.
Бабка Макуня, похлебав лапши, разомлела и ушла отдыхать. Мужики выходили курить, галдели. Мать с дочерью переглядывались да переговаривались, оставаясь вдвоем.
– Как он тебе? Глянулся? – спрашивала Мартиновна.
– Не знаю, мама, – пожимала плечами Раиса.
Она и вправду ничего не знала. Увидела, угадала по фотографии и опустила глаза. Здороваясь, почуяла тяжелую мужскую силу, сидела рядом, порою касаясь чужого плеча, тепла, и обмирала, пугаясь ли, радуясь, не знала сама.
– Ты его враз соструни, – громким шепотом учила Мартиновна. – Поглядим, мол, что ты за птица. Може, нам и неподходящий. Нам хозяин нужон, чтобы и в поле, и в доме. А то можем и прогнать взашей.
Учила и не верила своим словам. Сидела дочь, словно перепелушка, у крутого мужского плеча. Такая не сострунит, не прогонит.
А новый хозяин за столом не церемонился: пил и ел, петуха умял, говорил громко, уверенно:
– Будем жить… Руки-ноги есть. Голова на плечах. – И уже обнимал жену ли, невесту, ободряя ее. – Будем жить.
Раиса молчала, лишь робко улыбалась, шумно вздыхала.
Мартиновны племяш поддакивал:
– У нас можно жить. Тута у нас, ежели человек неглупый… А там… – И текли рассказы о чужих краях, неприютных. – А если с ружьем да с умом… – Про охоту велась речь, про рыбалку.
Константин, Костя, как звали его теперь, об этом говорил охотно и за столом, и во дворе, когда уходили курить. А Мартиновна дочь пытала:
– Не боишься?.. И как теперь?..
Она гадала, прикидывала, но все уже было решено; сидел за столом высокий, крепкий мужик, похохатывал, сверкая железными зубами, Раису обнимал, обещал: «Будем жить…» Мартиновну тоже ободрял: «Руки-ноги целы… Заживем…»
Обед протянулся долго. Бабка Макуня успела выспаться и снова поднялась. Костя, о гостинце вспомнив, достал из чемодана конфеты – бабам посладиться.
А потом пришло время Раисе на вечернюю дойку идти, и Костя за ней увязался, балагурил там и смеялся, удивляясь, как выстраиваются коровы в очередь к доильным станкам, словно в цирке.
Бабам-дояркам он понравился, и у Раисы от сердца отлегло. Она колготилась у коров, подмывала вымя, массировала да надевала доильные стаканы. Костя фляги с молоком к машине носил. Их тяжесть была ему нипочем.
После дойки пошли домой не впрямую, а над речкою, садами, и вернулись совсем родными. Ночевали в горнице на широкой постели мужем и женой.
Мартиновна всю ночь не спала, за дочь, за себя боясь – за все разом, хоть и унесла к соседям узелок.
А молодые проснулись поутру с легкой душой. Раиса отправилась на работу, Костя до прихода ее зоревал. Перина была высокая, мягкого гусиного пуха, в доме тишина, лишь шелестела губами старая Макуня, творя утреннюю молитву. Помянула она и нового жильца за здравие, по-хорошему.
2
В один из первых дней утром вышел Костя на подворье до пояса голый, крякнул, щурясь на солнышко да на ясную зелень. На плите уже шкворчала яичница с салом, Раиса несла на стол зелень да молоко. А пока она колготилась, Костя поглядел на пошатнувшийся забор и в пять минут поправил его, вогнав две железные трубы стоякам на подмогу. Кувалда в руках его играла легко. Трубы пошли в землю, как в масло. Так же с ходу подтянул он растяжки телевизионной антенны, и она встала, «как стуцер».
Это Челядины, Мартиновна да бабка Макуня, людям хвалились.
– Прямо враз… По ухватке видать – делучий, – гудела Мартиновна. – Взялси, и забор, как стуцер.
– Как стуцер стоит… – подтверждала бабка Макуня.
Что такое «стуцер» ли, «штуцер», никто на хуторе не знал, но понимали, потому что говорили так отцы и деды.
С колхозной работой Костя не спешил.
– Отдохну немного, – сказал он Раисе в первый день и пообещал: – По хозяйству кое-что поправлю.
– Отдохнет… – послушно передала Раиса матери, бабке. – И по хозяйству…
– Нехай отдохнет чуток, – повторила по хутору Мартиновна гулким басом. – По хозяйству у нас много дел. Косить надо, кухню ставить, погреб перекрывать, на базах…
Соседи понимающе кивали. Дел в каждом дворе было невпроворот.
Сколько бы отдыхал Костя, как знать, но в субботу да выходной гуляли у Алифашкиных, встречая сына из армии. Раиса и Константин сидели на первом столе как близкая родня. Тут уж челядинский новый зять всему хутору себя показал и многим пришелся по душе. Он петь умел и сплясать был мастак, не отказывался от рюмки, но голову не терял.
Здесь и углядел его Чапурин, управляющий отделением, по-старинному колхозный бригадир. Знакомясь,