— А что это значит?
— А это значит, — сказал Матвей, — не побояться кровь пролить.
Греков спросил:
— Свою? Чужую?
Матвей помедлил, потом сказал:
— Как фишка ляжет. Не прогинайся.
Красавец Димон вдруг произнес:
— Только поймите. Дело не в пришлых. Лучше сказать: не в них одних. Бывают местные хуже пришлых. Здесь не кино. Чужие ходят. Мы ведь и сами хороши. Другой раз я думаю: и не заметили, как стали шестерить у уродов. У черных, у белых, своих, не своих — без разницы, все равно — в кювете. Вы спрашиваете нас, а я — вас: за что я чужой на своей земле?
Теперь он стал на себя не похож. От сдержанности и следа не осталось.
— Остынь, человека напугаешь, — сказал Арефий. — Не удивляйтесь. Мы тут заводимся с пол- оборота. Все малость чокнутые. Все психи. Ну, на войне других не бывает.
— А вы — на войне?
— А вы не заметили? — Арефий впервые улыбнулся. — Она уже началась. И раскручивается.
Ксана заметила:
— Просишь Димку, чтоб он не пугал, а сам пугаешь.
— Я не пугаю, я информирую. На всякий случай, прошу прощения.
— За что ж вас прощать? — отозвался Женечка. — За откровенный разговор? Так ведь я только за ним и прибыл. Наоборот, я благодарен.
— Понятно. «Будем взаимно вежливы», — сказал Арефий. — Все это — лишнее. Поняли нас — и хорошо.
— Понял, что война началась, — Женечка Греков рассмеялся. — И что шнурки дают за заслуги.
То, что он видел, и то, что слышал, было ему и занятно и важно, кое-что даже и неожиданно. Но было еще одно обстоятельство, усиливавшее его смятение. Все время он следил за собою — не посмотреть бы лишний разочек на дерзкое Ксанино лицо, и все-таки, неведомо как, только его все время и видел. «Это какое-то наваждение. Черт знает что со мной происходит. Просто чистейшее черт знает что».
Однако, когда он остался один, мысли вернулись к предмету беседы. Не так уж много и было сказано в сравнении с тем, что изрек Ростиславлев. Это естественно — учитель красноречивей учеников. Тем более, потенциальный трибун, перемолчавший в своем укрытии, заждавшийся свежего человека. Наверняка он себя ощущает вторым Леонтьевым, удалившимся из шумной столицы в Оптину пустынь. С тою же мессианской целью — додумать, образовать, просветить. Впрочем, не только. Еще и направить. Благословить на бой свое воинство и некоего военачальника. Война началась. Вы не заметили? Белые шнурки наготове.
Да, молодые сказали немного. И все же достаточно. Началось. Еще неизвестно, как ляжет фишка.
Он вновь подумал об альбиносе. Теперь окончательно понятно: дух, столь зависимый от востребованности, к тому же вербующий прихожан, уже никогда не удовольствуется своим внебытийным существованием. Он хочет дыханья судьбы и почвы. Он жаждет стать энергией мысли. Неважно, теряет при этом мысль свою исходную полноту, тем более свой творческий пламень. Важно участие в игре. Пускай это даже игра с огнем. Все то же вечное заблуждение, что тернии приводят нас к звездам.
А все же, пока Женечка Греков оглядывает наш мир с пригорка, живет не в соответствии с возрастом, сей старец совершает поступок. Не тот, что откладывают на понедельник. И не минутный подвиг воли, который, однако же, не меняет привычного течения жизни. Его поступок небезопасен и может дорого обойтись.
Глазастое воображение Женечки, которое никогда не спит, подстерегает свою минуту, снова тревожно заклокотало. И он увидел перед собой неведомое ему лицо. Еще совсем молодое, юное, преображенное решимостью и знаком беды, — лицо человека, который знает, что с ним случится спустя мгновенье, и все же, все же, не душит готовых раздаться слов. И все же: «мы — люди, вы — людоеды».
Потом он вспомнил о барде Монахове, которого много лет назад убили неподалеку, в Роще. Женечка невольно поежился.
Он попытался поднять свой дух. Не зря Камышина так хотела, чтобы он встретился со златоустом. Не зря он и сам его добивался. А неизвестные солдатики — лишь дополнительная краска. Если быть честным, он даже не знал, так ли она необходима.
Он и готовился увидеть стайку замкнувшихся зверьков, застывших в круговой обороне, — темная полулегальная жизнь мало способствует откровенности. Ему неслыханно повезло — нежданно налететь на поэта. К тому ж совершившего поворот, сменившего среду обитания. Женечка уже знал, что поэты с их изнурительным самолюбием редко молчат о том, что свербит. Всякая исповедь вслух заразительна. Развязывает языки остальным. Вот они и заговорили. Естественно, каждый на свой манер.
Ну что же, никто от них и не требовал блистания Серафима Сергеевича, с которым повезло еще больше. Женечка чувствовал: тянет к столу. Эта поездка может удасться.
И тут его мысли пошли вразнос. Насколько приятней думать о Ксане. Он вспоминает одну за другой короткие фразочки — все они весят. Когда молчит, и молчание густо. Так же, как этот терпкий голос. Есть у нее некое знание, свое, незаемное, не из книжек. И пусть альбинос стал ее идолом, в нем этого знания нет.
Но в знании этом не только сила, не только премногая печаль. Оно еще опасно и взрывчато. И запросто может стать отравленным. Недаром задело и так впечаталось то, как она остерегла его: «с народом дружбу водить нельзя». Он ощутил укол иглы, вдруг, ненароком, в него вошедшей — злое, тревожное предчувствие.
Нынче вечером она не придет. Ростиславлев откладывает их встречу. Он занят — важнейший разговор. Женечка про себя усмехается. НЕКТО востребовал Хаусхоффера. Ах, поглядеть бы на этого гостя — был бы тогда я на высоте. Тем более, из-за него, стервеца, мне предстоит сегодня томиться совсем одному в плюшевом номере.
Женечка остро ощутил, насколько бездарно утрачен вечер, как он обидно отнят у жизни. Кажется, невеликое дело — вечером больше, вечером меньше. Но нет — иной раз время сгущается, и каждый миг обретает цену.
Профиль маркизы. Он вздохнул. Ему почудилось, Ксана рядом, еще напоен ее запахом воздух. Так пахнет полуденная трава.
Странное дело! В пестрой Москве он без особого волнения мог наблюдать парад красавиц, а в городе О. угодил в силок.
Время придет, и он убедится: на маленьких улочках любится крепче, чем на просторах и стогнах столиц. И запах прогретой полднем травы будет при первом же воспоминании долго и горько жечь его душу.
Солнце с поля подступало, Опаляло ковыли, То на куполе пылало, То купало лик в пыли. Городок был тих и светел. Не поймешь его волшбы. Нас приветил, засекретил, Будто спрятал от судьбы. В день Степана Сеновала, Вдалеке от новых бед, Нам кукушка куковала И сулила много лет.
7
Снился мне сон, и в этом сне был свой особый — приснился замысел. Я сразу увидел книгу за книгой, являющиеся одна за другой, строящиеся друг дружке в затылок. Я глухо спросил: «А долго ль придется упрямо множить чужие жизни вместо того, чтоб заняться своей?»
Но, спрашивая, я уже знал, что нипочем не дождусь ответа даже от самого себя. И буду делать то, что я делаю.
Мне уже доводилось записывать суждения Серафима Сергеевича. Было это в двадцатом веке, больше