приносила от литургии, и пирожок домашний, но все это приправляла своим приторным 'чересчур' — так, забывши меру и разум, перестарок учитель обучает 'за жизнь' несмышленышей-первоклашек. Холерик Харитонов в ее присутствии мерк, словно в нем кто-то сдвигал на уменьшение ручку реостата, делался незаметным и начинал походить на действительного инженера, только что скромно пережившего двадцатое число и тоскливо ожидающего четвертого числа следующего месяца. Шкаф пятился, толкал спиной медлительную на поступок Дусю, и оба они исчезали. Антон оставался… Мама, когда бывали они вместе в церкви, надевала такой же платочек — узорчик чуть-чуть другой, но лишь чуть-чуть. И фигурой мама была такая же основательная… Антон представлял, что это ему и маме говорит Мармеладыч, когда удавалось тому втиснуться промеж правильных 'чересчур' Домны Николаевны. Когда та задерживала на вдохе слова, старик делился своим (хотя, 'той' уже как бы и не было; были только они — Мармеладыч, Антон и мама…):
— Я тут данько напоминал Петру, — ему полезно, — что отцы святые говорили. Надо нам ежедневно умирать, чтобы жить вечно — это потому, что только боящийся Бога будет жив вовеки. Страх Божий — лучшее от греха лекарство.
Ох уж этот Мармеладыч! Никак не шел из головы. И добродушное его лицо с реденькой седой бородкой, и безпомощно открывающая себя миру лысоватость, лишь на висках и затылке скудно обрамленная пожелтевшими завитушками волос. Да, о Мармеладыче здесь, в Лисово, думалось хорошо. Ладно и ловко вписывался его образ в лисовскую обнаженную необъятность. Играющие на ветру сережками березки готовы были приподнять для него мягкий шелестящий полог, строгие еловые пирамидки вот-вот бы и расступились, потеснили бы ряды, чтобы принять в средь себя его щуплую, сутуловатую фигуру, и лисовский сумрак готов был укутать его, укрыть, успокоить… Иное дело город, — колючий, холодный, равнодушный, — до него здесь совсем не было дела. Антон замер, боясь потревожить пойманную вдруг мыслью вечность и мирно пребывающего в ней Мармеладыча и маму, конечно же... Маму… Увы, скамейка рядом опустела, мама ушла. И ему пора. Антон поднялся и одиноко застучал ногами по пустым лисовским аллейкам, теряя в грустном сумраке годные к употреблению лишь здесь, в Лисово, мысли. Да и какой в них прок там, где отечества, по словам Мармеладыча (а уж он-то не может ошибаться), нет даже в пророках? 'Мы, итальянцы, безрелигиозны и испорчены более всех других', — прошептал Антон. Макиавелли, делая таковое признание, возможно, просто играл словами. Это куда как легко, коль чувствуешь себя хозяином всякого слова. Но Антон сгибался под тяжестью этих слов — когда ты не хозяин, то вовсе не до игры.
Залитая густой темнотой трава отступала назад, дальше начинались проплешины, зияющие пустоты, перетекающие в тоскливую пустыню с редкими, едва различимыми оазисами…
Ночью Антону приснился старик Мармеладыч. Он сидел на своем обычном рабочем месте, напротив гастронома с общенародным названием 'Стекляха' и назидательно говорил Антону: 'Просящему следует дать и от желающего занять нечего лицо воротить'. Старик явно куда-то собирался.
— Ты что, увольняешься? — спросил Антон.
— Видишь вот эти заведенные часы, — Мармеладыч указал рукой куда-то в небо на север, — они непрестанно идут. Спим мы или бодрствуем, делаем что или не делаем, они непрестанно движутся и приближаются к пределу своему. Такова и жизнь наша — непрестанно течет и убавляется; покоимся или трудимся, бодрствуем или спим, беседуем или молчим, непрестанно совершает она течение свое и приближается к концу. И уже сегодня стала ближе к концу, чем вчера и третьего дня. Так неприметно сокращается наша жизнь, так проходят часы и минуты! А когда кончится цепочка и перестанет ударять маятник — того мы не знаем. Промысл Божий скрыл это от нас, чтобы всегда были готовы к отходу, когда бы ни позвал нас к Себе наш Владыка.
— О чем ты, Мармеладыч? — Антон непонимающе глядел на крепко увязанный скудный дорожный мешок. — Ты ж говорил, что тебе нравится тут работать — и сытно, и привольно?
Но старик, словно и не слушая Антона, назидательно помахивая пальцем перед своим носом, сказал невпопад, о своем:
— Окаянны те, которых Он застанет погруженными в греховный сон, — после чего встал и закинул за плечо мешок.
Потом Антон долго искал его средь запутанных улочек старого Запсковья, почти догнал у Мишариной горки, но опять потерял, теперь уж окончательно; метался по ипподрому среди кривых хохочущих рож, на беговой дорожке угодил под копыта черного рысака, который неожиданно оказался рогатым и, пытаясь забодать его, страшным голосом гоготал: 'Громы стучат друг о друга! Прячься внизу, не лепись к уходящему!'…
На этом месте Антон проснулся, сев на постели, сделал несколько глубоких вдохов, выталкивая из себя ночной кошмар. Было три часа пополуночи. Спать совсем не хотелось. Антон выпил на кухне воды и, как был в трусах, пристроился за кухонный стол читать подаренный Мармеладычем листок.
'Перед смертью аввы Сисоя лицо его просияло, как солнце. И он сказал сидящим около него отцам: “Вот пришел авва Антоний”. Немного после опять сказал: “Вот пришел лик пророков”. И лицо его просияло еще светлее. Потом он сказал: “Вот вижу лик апостолов”. Потом свет лица его стал еще вдвое сильнее, и он с кем-то разговаривал. Тогда старцы стали спрашивать его: “С кем ты, отец, беседуешь?”