всему виной — и разрухи, и запустения, и всего доброго забвения.
Он ищет оправданий, которых там, в его избе, куда взгляд ни кинь — пруд пруди. Но здесь их нет. И совесть его, как власть имеющая, велит ему молчать… Он думает о жене, — как она? — но не смеет спросить. И молчит…
— Ладно уж, — отец Сильвестр вдруг мягчает и за строгостью его проступает та самая давешняя земная доброта, — об Анастасии хочешь узнать? Что дозволительно тебе ведать, скажу. Не оставил ее Господь. За муки ее земные, за смиренное, покорливое сердце не знает она нынче ни в чем нужды, и печали более не ведает. Это все, что положено тебе пока знать. Если будет на то для тебя Божия воля, узнаешь поболее. Только помни: сейчас ты под вопросом. А как дело свое поправить, ты уж теперь сам рассуждай.
— Да, я понял, все понял, — он сокрушенно кивает головой и замечает свои, все еще протянутые за благословением, ладони. И вдруг видит, что батюшка осеняет его Крестом и подает руку.
Он бережно принимает ее, целует с чувством детского восторга и никак не хочет отпустить. Но отец Сильвестр осторожно отнимает и говорит, словно прощается:
— А на отца Никона ты обид никаких не держи, на исповедь к нему ходи, Таинства принимай. Ему же еще много поправок выйдет: так что исправится и в силу войдет. Да у него и фамилия-то знаешь какая? О-о! — отец Сильвестр сворачивает губы в трубочку и улыбается…
Это действительно прощальные слова… Разом все исчезает, пред глазами пестрая невнятная суматоха… Какие-то звуки врываются извне и выталкивают разум на поверхность, к свету, к воздуху, к небу…
Первое, что почувствовал Иван Васильевич проснувшись — приютившегося под боком кота. Невесть как разыскавший хозяина Калач, выражая свое полное довольство и преданность, старательно мурлыкал.
— Молодчинка-скотинка, любишь деда своего, — Иван Васильевич приласкал кота и задумался над последним из сна вопросом батюшки Сильвестра. Какая же фамилия? Вроде бы слышал? Он рассеянно поглаживал выгнутую тугим луком спину Калача и все никак не мог вспомнить. Какая же? И вдруг всплыло, как легкое облачко — не иначе подарок от батюшки Сильвестра. Оттуда! Колычев его фамилия. Отец Никон Колычев! И все же? В чем закавыка? Фамилия, как фамилия? И чего это батюшка так восторженно губки округлил? Нет, — мысленно сдался он, — не доискаться сейчас. Потом спрошу у кого. Да и вообще… Давешний сон в своей необыкновенной пугающей достоверности и, в тоже время, полной своей невозможности, никак не укладывался в голове. Не сейчас! — отодвинул он от себя целый ворох вот-вот готовых нахлынуть мыслей. — Позже, еще будет время…
А у Касмановых гремела музыка, народ вовсю гулял и веселился. Сколько ж я проспал? — Иван Васильевич растерянно почесал затылок. — Не иначе уж к вечеру дело? Он разглядел небрежно раскиданную по сторонам дороги Малютихинскую заставу. Это означало одно: свадебный поезд давным-давно прибыл и все получили, кто что хотел. Действительно, с другого конца деревни доносился веселый наигрыш гармони; кто-то во весь голос распевал частушку:
Погляди, дроля, на небо.
После неба — на меня.
Как на небе тучи ходят,
Так на сердце у меня.
А со стороны Касмановых, словно соревнуясь с озорным бабьим распевом, звериный мужичий голос орал под грохот электрогитар:
Он съел живьем крысу, он выпил кровь кобры,
Спалил дотла ведьму, собрал ее пепел,
Посыпал им тело.
'Господи, помилуй!', — прошептал Иван Васильевич и перекрестился. Он похлопал себя по бокам, стряхивая налипшую сухую траву и побрел к своему дому — прятаться теперь не имело никакого смысла. Он добрался до палисадника и услышал, что пение, с противоположного от Касмановых конца деревни, вроде как приближается. Действительно, гармонь резвилась уж где-то рядом, да и слова частушек звучали совсем явственно и разборчиво:
Золото мое колечко,
На колечке есть