мое сердечко стонет,
Как осенний лист дрожит…
Вскоре он, однако, совсем перестал прислушиваться. Пережитое, — по преимуществу из давешнего сонного видения, — обрушилось на него таким собранием мыслей и раздумий, что сердце зашлось болью, а душа — тягостным томлением. И во сне не было ему покоя: он метался в постели и что-то вскрикивал, так что приткнувшийся в ногах Калач то и дело вздрагивал и тревожно поводил из стороны в сторону треугольниками ушей…
Под утро Иван Васильевич проснулся и прошептал в сторону невидимого в темноте портрета Анастасии Романовны: 'Я сумею, не смотри, что выстарился. Сдюжу. Ты подумай-ка только: каково в мои-то годы, да под вопросом жить?'
(рассказ)
(4 Цар. 4, 7)
Ночью Семену Никифоровичу приснилась больница в окрестностях Кизыл-Кая и давно забытое, заплывшее бараньем жиром, лицо врача Расима Газанфаровича. Тот самый, тридцатилетней давности, ужас опять обездвижил, пришпилил к постели, и Семен Никифорович лишь безпомощно наблюдал, как раздутый, словно одетый в желтый скафандр, Расим Газанфарович не спеша мыл в пиале с чаем любимый скальпель, нацеливая свои щелевидные глазные амбразуры на его, Семена Никифоровича, беззащитный живот…
Семен Никифорович наверное вскрикнул, потому как рядом заворчала спросонья жена:
— Спи, чего расшумелся?
— Да приснилось невесть что, — прошептал Семен Никифорович, — Представляешь…
— Потом, — раздраженно оборвала жена, — утром расскажешь, спи.
Заснуть Семену Никифоровичу не удалось. Он ворочался, кряхтел, пытаясь припомнить как зовут врача, к которому сегодня идти на прием. 'Да нет же, нет! — мысленно отмахивался он от страшных предположений. — Откуда он здесь? Столько лет уж прошло. Он, поди, Туркменбаши лечит… Ну да, будет Туркменбаши у такого пользоваться. Такого!'. Наплывали недобрые воспоминания молодых лет. Жуткие воспоминания… Середина семидесятых… Туркмения... на пропыленной центральной площади забытого Богом Кизыл-Кая большой портрет вождя-основоположника с тюбетейкой в руке и хитрым туркменским прищуром в бородку… стройотряд… жара… тупые морды овец… пропахший красным перцем гарын из вяленой баранины… синие мухи… Наконец нестерпимая боль в животе… больница на две палаты, полупустая — в ней лишь два аксакала, высохшие как год не евшие дромедары[1], молчаливые до немоты, до подозрения в ампутации языков…
— Ничего, у нас теперь врач, настоящий с дипломом, — успокаивала пожилая медсестра тетя Паша, — Расим Газанфарович, неделю как приехал. А раньше совсем беда была. Никто в больницу не шел, разве что в Красноводск. Аппендицит-то твой ему удалить — что барана зарезать. Чепухенция.
Тетя Паша русская, в начале пятидесятых агитветрами занесло ее сюда аж с брянщины. Был и почти что муж, но накануне свадьбы, подчинившись призывно-завораживающему зову верблюдов, откочевал куда-то в пустыню. Она осталась. Теперь вот при больнице. А Расим Газанфарович… Ох уж этот Расим Газанфарович — молодой, но уже толстый как тюлень. Хотя, какой тут тюлень? Скорее — откормленный на кокмач баран.
Расим Газанфарович ощупывал у больного живот, цокал языком, и, утирая набегающий на глаза густой, как бульон догрома-чорба, пот, пялился в книгу. Учебник? От коликов, но еще более от дурных предчувствий, Семен испуганно сжимался, представляя какая она, смерть, в неполных двадцать годков? Расим Газанфарович напрягал мозги, говорил что-то по-туркменски, потом по-русски, но тоже непонятно. И Семен думал: о том, что не оставил завещания (впрочем в его-то годы? кому и что?) и еще о том, за сколько мог этот молодой туркменский эскулап купить себе диплом? Расим Газанфарович стиснул в кулаке висящий на груди в распахе халата треугольный амулет, так что пальцы побелели и наконец что-то решил. 'Носящий дагдан[2] не споткнется, — пробормотал на вполне внятном русском, — а споткнется — не упадет'. Он отдал тете Паши распоряжение — по-русски, но опять