что дождь шел почти горизонтально. В витрине химчистки на вешалках висело с десяток балетных пачек. Мод поцеловала меня в обе щеки. Этот поцелуй мне стоило бы прокрутить в замедленном режиме. Теперь я был уверен: глаза у нее черные, как арбузные косточки.
– Завтра какой день: четверг?
Потом было молчание, в котором мы, несомненно, думали об одном и том же.
Она садится в 70-й. Автобус отправляется в сторону XV округа. Мод внутри. Я говорю себе, что вижу ее в последний раз. Я говорю себе, что это неправда. Я возвращаюсь на улицу Мезьер. На журнальном столике пустая смятая пачка «Мальборо». Adios, basta, finito.[73]
Последующие месяцы стали периодом грусти и растерянности. Я опасно оплакивал себя. Никто больше не произносил при мне имя Мод. Как будто ее никогда не существовало. Я не хотел этого. Забвение не было выходом, и воспоминаний не было достаточно. Я собирался отомстить за себя. Я не знал как, но собирался мстить. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить Мод окончательно в прошлом.
Друзья проявляли сдержанность, отстраненность. Все, конечно, говорили, что я слишком много пью. Меня редко куда-либо приглашали. Люди не очень знали, что им делать за ужином с таким типом, как я. Мне было так хреново, что вечерами я слушал старый «Супертрэмп». Дойдя до «Дайр Стрейтс», я бы действительно забеспокоился.
Теперь есть эта девчонка в Америке.
Я научусь жить один. По утрам в субботу я читаю газеты, не имея возможности комментировать их вслух. Я скучаю по Мод. Я продолжаю получать «Элль» и «Вог» по ее подписке и не знаю, куда их ей переслать. Есть множество мест, куда я не решаюсь теперь ходить из опасения, что меня спросят о ней. Это еще хуже, чем если бы она умерла. Я чувствую себя пустым, вывернутым, как перчатка. Мне посоветовали напиваться. Я смотрю литературную передачу, где одна лесбиянка подробно рассказывает, как она спала с собственным отцом. Еще одна книга, которую я не куплю.
Однажды мне удается уснуть. За окном меняются огни. Заканчивается тысячелетие. Турция, Греция, Токио – земля трясется со всех сторон. Вполне закономерно, что я не слышу скрипа собственных зубов. Нужно бы что-то сделать. Внезапно мне становится холодно. Это скоро закончится. Когда я засыпаю, мне снятся страшные сны. Какой-то негр прижигает грудь Мод паяльной лампой. Учитель математики, который вел у меня в десятом классе, всаживает мне шприц в правый глаз. Песенка Селин Дион[74]бесконечно играет на пластинке. Я вынужден под угрозами обедать в ресторане магазина Кодетт.[75] Я просыпаюсь в холодном поту, в горле пересохло. Я попробую выздороветь. Слишком много моментов прошлого, хороших, плохих, покоятся здесь, как экспонаты на витринах музея, отныне недоступные богатства, которые теперь лишь дразнят меня. Мод и ее такая гладкая кожа на локтевом сгибе, Мод, такая крошечная, что ее хотелось прицепить, как магнит, к двери холодильника, звуки, краски, эскимо в антракте, зажигалки, горящие под конец концертов в Берси,[76] восхитительные маленькие сэндвичи в «Лина», проездные билеты, талоны на такси, шоколадные кексы. Все хорошо. Все будет хорошо. Я прилипаю лбом к стеклу. За окном идет снег. Я наблюдаю за падением хлопьев, за их бледной медлительностью. Такие вещи не должны ни с кем случаться. Это невозможно. Это было бы вроде жизни до того, как изобрели грусть и развод. С таким же успехом можно отказаться жить.
Скоро у Мод день рождения. Я всякий раз возил ее в «Бернар Луазо» в Сольё.[77] Сомневаюсь, чтобы в ваших краях какой-либо ресторан выдержал с ним сравнение. Около 6 сентября Мод будет немного сожалеть о нашей совместной жизни. Это, возможно, единственное, чего ей будет недоставать, но позвольте мне думать, что все уже именно так. В Штатах нет сезона трюфелей. Вы пригласите ее в один из этих ваших ресторанов, где подают лангустов и мясо под соусом. Мод улыбнется, потому что она хорошо воспитана и потому что ей вовсе не противны усилия, которые прилагают ради нее. В этот вечер я поужинаю один. За ваше здоровье.
Простите, но мне уже поднадоело рассказывать вам о своей жизни. Отныне я намерен разрушить вашу.
Через год после того как я потерял Мод, я купил билет до США. Путешествие было беспокойным. Часовая задержка вылета из-за проблем с электроникой позволила мне оказаться в первом классе.
Большинство пассажиров спали. Фильм на портативных экранах шел практически для никого. На родину возвращался Вуди Харрельсон.[78] Я тоже решил вздремнуть.
Самолет набрал высоту и снова вошел в зону облачности. Турбулентность становилась все сильнее. Обшивка салона тряслась, как эпилептик в припадке. Стюардесса была высокая блондинка с родинкой над верхней губой. Я сидел у иллюминатора, рядом никого не было. Крыло блестело, как ложка из нержавейки. Я зажимал нос. Уши не откладывало. Стюардесса принесла легкий завтрак. Я не притронулся к бутерброду с семгой, попробовал бордоское вино из лучших сортов винограда, которое не соответствовало своей репутации. В громкоговорителе послышался гнусавый голос командира корабля. Он сообщил температуру на земле и извинился за прибытие на три минуты раньше. Сзади захлопали. Я приподнял шторку, чтобы взглянуть в окошко. Внизу бесконечной синевой блестела Атлантика: небо наоборот. Поверхность была усеяна крошечными белыми пятнышками от волн. Я любовался следом моторных лодок, первыми домами на побережье. Вода, должно быть, ледяная и кишит акулами. Аквалангисты искали бы мой обглоданный труп. Странная боль скрутила мой желудок. Перед туалетом стояла очередь. Я впервые в жизни срал в самолете. Спина немного побаливала от долгого сидения. Возбуждение усилилось. В другом конце прохода подросток ритмично кивал головой, наушники обрамляли его лицо. Стюарды собирали одеяла и запихивали их в черный пластиковый мешок. На таможне передо мной стоял огромный пакистанец в кожаной куртке с изображением индейского вождя на спине. В зале прилетов от наряженной елки и рождественских гимнов мне стало еще более одиноко. Тряское такси привезло меня на Манхэттен. Пробка началась задолго до тоннеля. Машины медленно двигались, почти касаясь друг друга. Мы ехали мимо заброшенных строек, церквей всех конфессий, баскетбольных площадок, домов престарелых, дощатых крашеных домиков, бензоколонок, магазинов похоронных принадлежностей, кафетериев, бейсбольного стадиона, дешевых мотелей, нефтехранилищ. Въехали на подвесной мост. Солнце вот-вот должно было сесть, и в его последних лучах обозначались силуэты небоскребов. Ухо внезапно отложило. Не знаю, возбужден я или все-таки устал.
В моей голове нашептывали голоса. Разница во времени давала о себе знать. Лифт всосал меня, как соломинку, на мой этаж.
Вечер. Дождь усиливается. Я смотрю через окно, как внизу капли рисуют круги на лужах. Отель расположен в Сохо. На тротуаре напротив наискосок припаркован грузовик. Весь кузов покрыт граффити. Во втором ряду ожидает желтое такси. Мужчина в верблюжьем пальто садится назад, и шофер резко газует. Я тотчас же слышу свисток, подзывающий другую машину. Ветер носится между зданиями. Вдоль улицы кружатся газетные страницы. Мерзкая зима. Заказываю в номер клуб-сэндвич. В программе варьете мелькает Марианн Фейтфулл.[79] Агентство пользовалось ее «Ломаным английским» в качестве музыкального сопровождения для рекламы растворимого кофе.
Я гашу свет. Звоню Марго; ее нет дома. Пробую набрать Родольфа; тоже никого. В Париже все отправились ужинать. Я не оставляю сообщений.
Я лежу в темноте с широко раскрытыми глазами.
Нью-Йорк, блядство. Чертов город. Я никогда бы не поверил, что можно быть таким несчастным так далеко от дома. Для меня несчастье было чем-то интимным, вроде домашнего животного, от которого не удается избавиться и которое портит вам жизнь. Ночью, один в этом номере 306, я включал свет каждые четверть часа. Меня безудержно рвало. Не знаю, что со мной было. Я проводил время на коленях перед унитазом. Мне даже не нужно было засовывать два пальца в рот. Все выскакивало само, почти без усилий. Казалось, будто я никогда не усну. Я вспоминал всех этих рок-музыкантов, которые умерли во сне, захлебнувшись блевотиной. Я сидел в темноте, скрючившись, как ружейный курок. Мне было холодно. Я дрожал, сжавшись в комок под простынями. Как будто перед этим горстями ел сухой лед. Мой желудок никак не мог успокоиться. Это продолжалось. Я пропускал время еды, писал каждые двадцать секунд. Уличный фонарь рисовал полоски на потолке сквозь венецианские ставни из дерева ценной породы (точное название, несомненно, фигурировало в рекламном буклете отеля, но я его забыл: моя голова была забита другими вещами, если вы понимаете, о чем я). Я беспокоил службу доставки еды и напитков в