то, как их насиловали в детдоме либо выгоняли из домов в Чечне. А иммиграционные службы уже не верят, потому что рассказы все одинаковые. А переводчик все это выслушивает плюс исповеди задержанных в полиции, он чувствует себя привратником в раю. Ключи у святого Петра, а рядом с ним стоит переводчик и докладывает: такой-то просится в рай на том основании, что его изнасиловали и выгнали из дома. Берем? Функция мучительная, и чтобы отвлечься от всего этого ужаса, который особенно ужасен тем, что однообразен, — переводчик читает книги по древней истории, а там все то же самое. Избили, изнасиловали, выгнали, сожгли, пошел на войну, убили. А если добавить, что у переводчика у самого проблемы в личной жизни (жена ушла, с сыном он вынужден только переписываться, называя его домашней кличкой Навуходоназавр), получится такая мрачная череда ошибок, вранья, жестокости и бессмысленных раскаяний, что поневоле расхочешь обращать взор на реальность.

Шишкин понимает миссию писателя именно так: он стоит у двери в рай или, иначе говоря, в бессмертие и выдает людям билеты туда. Ничто не должно пропасть, каждому должно найтись место. Но люди к нему идут такие страшные и несчастные, а истории у них такие дикие, что писательское, толмаческое, читательское сознание очень быстро отказывается все это воспринимать. Невозможно больше. Роман Шишкина — именно о переполненности чужим страданием, о страшной, безвыходной усталости от него. Потому что оно везде. Пусть хоть кто-то будет счастлив, если сможет! Но ведь это будет предательство — если все кругом только и делают, что умирают, убивают, сходят с ума? Некоторые детали шишкинского романа вы никогда не забудете — представьте же себе, каково ему, слушающему все это постоянно. Например, как вам нравится история о старике, которого перед телекамерой убивают чеченцы, он спокойно прощается с родней, и тут же ему перерезают горло, причем шея — до того крупная, квадратная, бычья — сразу становится тонкой, с кулак и из нее выпирает горло? Такими физиологизмами переполнен роман, я уж лучше не буду их цитировать. «Венерин волос» — исповедь чрезвычайно нежного, тонкого и хрупкого существа. «Нежный» — это с тяжелой руки Тараса Бульбы всегда было в нашей литературе если не ругательством, то по крайней мере сомнительным комплиментом. Но дело не в том, что герой Шишкина так уж слаб и уязвим. Он вполне умеет держать себя в руках, он даже соорудил себе какую-никакую защиту, кутается в собственное равнодушие и профессиональное высокомерие… Не в нем проблема, а в количестве ужасного, которое стало нас обступать. Спрятаться некуда. Границы прозрачны, информация всепроникающа. Куда бы ты ни делся, тебя настигает очередной рассказ о кошмаре и абсурде человеческого существования. Ты читаешь о том, что вытворяют друг с другом зэки (одна из самых сильных историй в романе), или о том, как умирает старая певица, или наконец о том, как маленький сын автора выдумывает собственную страну, границы которой опять-таки оказываются прозрачными для любого вторжения… и о чем бы ты ни читал и ни слушал, все тебя уязвляет, мучает, рвет на части. Это новое качество мира, в котором больше информации, чем может переварить человек. Но это и новое качество человека, который стал наконец настолько культурен и чувствителен, что ему больно все: слушать других, видеть других, думать о других.

Весь роман Шишкина построен как допрос у райских врат (кто-то вспомнит аналогично построенный катехизис из «Улисса», знаменитый семнадцатый эпизод — «Итака», изложенный в виде вопросов и ответов). И здесь он попал в нерв: наше время — именно время допросов. Дело не только в том, что активизировались наши собственные судебные и прокурорские инстанции и каждый гражданин России, не уехавший отсюда в девяностые, чувствует себя в чем-то виноватым. Дело еще и в очевидном, явно обозначившемся завершении огромного этапа человеческой истории. На этом этапе ясны становятся фальшь и надуманность всех ныне существующих идеологий и оппозиций: левые и правые давно стоят друг друга, патриоты уравнялись с западниками, либералы — с государственниками, Америка, Украина, Россия, Израиль ежедневно демонстрируют тщету и безвыходность всех этих расколов. Идеологии умерли — осталось страдание. Что-то значат только самые главные вещи: ребенок, старуха, жизнь, смерть, пытка, милосердие. Роман Шишкина — о том, как все ничтожно перед этими хрупкими сущностями. И в этом — его принципиальная важность. А что ничего оригинального он в себе не содержит… Оригинально только зло. Добро и жалость всегда одни и те же.

№ 37(465), 15–21 сентября 2005 года

Тень и сейчас идет за ним

К 110-летию со дня рождения Сергея Есенина

Пресловутое правило Есенина «Нужен скандал, не то так всю жизнь Пастернаком и проживешь» помогло самому Есенину выиграть у Пастернака тактически — но привело к стратегическому поражению.

Пастернак после смерти попал чуть ли не в святые, изучается, служит темой бесчисленных докладов и симпозиумов, получает к каждому юбилею десятки профессиональных филологических работ, причем в центре внимания давно уже не его биография (довольно скупая на большие события), а творчество. Творчество же Есенина, увы, изучается куда слабее — обсуждается его самоубийство (или, как считают большинство ура-патриотов, убийство), варьируется тема «пил или не пил» (а если пил, что подтверждается всеми, то что стоит за таким творческим поведением? Может, это ему сочинять помогало?). Разгадка довольно проста: Есенин «присвоен» почвенниками, а у них с филологией обстоит неважно. Они все больше душой, душой… Впрочем, в этом смысле и Пастернаку с Мандельштамом не особенно повезло: они в силу антитоталитарных взглядов и подкачавшей пятой графы присвоены структуралистами, а это едва ли не хуже. Не поймешь, что в русской литературе предпочтительнее: стать темой нечитабельных псевдонаучных трудов, писанных на тартуском суржике, или уйти в фольклор, где тебя толком никто не анализирует, но хоть знают, помнят и поют.

Настоящего Есенина сегодня никто перечитывать не рвется. Остался странный ситцевый образ парнишки, всячески нахваливавшего родное Константиново, любившего маму и горько спивавшегося в городе. Между тем родное Константиново было Есенину до того невыносимо, что после отъезда оттуда в 1911 году (сначала в Спас-Клепики, а год спустя и в Москву) он бывал там считанные разы. В «Железном Миргороде» признавался в любви к городу, видел российское будущее индустриальным, а тоски по деревне в его стихах ровно столько же, сколько и бесконечной усталости от этой самой деревни: «Нищету твою видеть больно и березам, и тополям». Традиционалисты, размахивающие Есениным, как дубиной, понятия не имеют, что по природе поэт этот был авангардистом и новатором, каковой парадокс в свое время точно обозначил профессор Вл. Новиков. Впрочем, об этом противоречии между внешним обликом Есенина и его вполне революционной, чрезвычайно непосредственной поэзией писал еще Маяковский: Есенин говорил «голосом, каким могло бы заговорить ожившее лампадное масло», а писал при этом ярко, смело, в лучших традициях настоящего, а не засусаленного до неузнаваемости фольклора. Самое точное, что написано о крестьянской революции, — его «Пугачев», страшная, кровавая, корявая поэма о бунте. Главная литературная заслуга Есенина — привнесение в русский стих живой разговорной интонации. И Маяковский, и Цветаева — весьма близкие ему в этом смысле авторы — все-таки ломали строку, форсировали голос, злоупотребляли поэтизмами. Только Есенин достигал невероятной органики, небывалой со времен Некрасова естественности: «Видели ли вы, как бежит по степям, в туманах озерных кроясь, железной ноздрей храпя, на лапах чугунных поезд? А за ним по большой траве, как на празднике отчаянных гонок, тонкие ноги закидывая к голове, скачет красногривый жеребенок?». Ему ничего не стоило отказаться от традиционного размера, не утратив при этом песенности. «Спокойной ночи! Всем вам спокойной ночи» — чем без этой внезапной строки, свежей, как глоток ночного воздуха через форточку, была бы вся его насквозь декларативная «Исповедь хулигана»? Непосредственность поэтической речи, обнажение приема, бесстыдная откровенность — вот чем он брал: «Я вам не кенарь! Я поэт! И не чета каким-то там Демьянам! Пускай я иногда бываю пьяным — в глазах моих прозрений дивный свет!». Это сказано довольно коряво и при этом стопроцентно убедительно. То есть видно, что поэт.

Все его персонажи говорят так — не особенно заботясь о совершенстве поэтической речи, зато с абсолютной достоверностью лексики, интонации, словесного жеста. «Я ругаюсь и буду упорно презирать вас

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату