хоть тысячу лет, потому что хочу в уборную, а уборных в России нет!» — так и должен говорить Чекистов, настоящая фамилия которого Лейбман. И точно так же, как в реальности, ничего не может ему возразить представитель коренного населения Замарашкин — кроме беспомощного: «Черт-те что ты городишь, Чекистов». Увы, «Страна негодяев» — самая веселая и изобретательная из есенинских поэм — не входит в есенинский канон, ограничивающийся наиболее банальными, олеографическими его стихами.
Между тем есенинская Россия — не пряничная, она довольно страшна и цвет у нее не зелено- лиственный, не розово-солнечный, а голубой, черный, зловеще-желтый. Стоит перечесть хоть «В том краю, где желтая крапива». И крапивы, кстати, в стихах его не меньше, чем берез (а впрочем, в России любят сечь и крапивой, и березой — березку тоже не следует воспринимать как объект сплошного умиления). Россия Есенина — страна убийц и самоубийц, странничков с ножиком в сапоге, каторжан и беглецов, и осенней бесприютности в его лирике куда больше, чем домашнего, «избяного» уюта (по этой части все больше работал Клюев, чьи дореволюционные стихи гибнут порой именно от сусального, масляного умиления). Есенин оттого так и любил Гоголя, что наиболее естественным состоянием для них обоих были дорога, бегство. Оба чувствовали, что Россия — страна не оседлая, движущаяся, не устоявшаяся, без твердой морали, без закона, и Божий мужичок в ней всегда готов обернуться убивцем, а в каторжнике и воре проступают черты святости. Есенин был отсюда, ему можно было так говорить о России, он имел на это кровное право — и любил в ней именно эту бесприютность, отсутствие твердых опор. Оно и подкупает в его стихах, всегда обещающих бурю — но и великую утопию: он еще безогляднее Маяковского, с истинной религиозной страстью верил, что революция вернет России живого Бога. «Сорокоуст», «Инония» — почти федоровские по размаху космические утопии. Дал ли кто более краткую и одновременно масштабную формулу русского революционного космизма? «Небо — как колокол, месяц — язык. Мать моя — Родина, я большевик». Это и есть Есенин, и это формула всей крестьянской стихийной революционности, благодаря которой и была выиграна красными бессмысленная Гражданская война.
Только революция сделала из Есенина большого поэта — все, что он написал I до нее, не выдерживает критики. Только тоской по тем временам, когда небо было так близко, а в городах, степях и лесах вновь появились таинственные, пугачевские, сказочные персонажи, было продиктовано все его буйство в начале двадцатых. Многие тогда пили никак не от тоски по деревне, а от тоски по величию, которое поманило и обмануло. Легко ли быть современником подлинно космических событий и погружаться потом в «марксистскую вонь», как называл коммунистическую повседневность любимый учитель Есенина Блок? Люди русской революции были сопричастны великому, и этой сопричастностью дышит каждая строчка есенинских стихов 1918–1922 годов. Дальше пошла уже не жизнь, а имитация жизни — и «Москва кабацкая», самый громкий есенинский цикл, соотносится с его лучшими текстами примерно так же, как НЭП с девятнадцатым годом. Девятнадцатый был страшнее, двадцать второй — пошлее.
У Есенина были, разумеется, великие стихи и помимо тех, революционных, полубредовых, часто кощунственных. Была гениальная «Песнь о собаке», над которой продолжают плакать даже современные дети, — их-то вроде уж ничем не прошибешь. Были превосходные тексты о предчувствии собственной гибели, о страхе перед старостью и оскудением дара — несчастная «Отговорила роща золотая», на которую столько написали песен, о которой столько сказали пошлостей, остается великим стихотворением. И потрясающая формула «Будь же ты навек благословенно, что пришло процвесть и умереть» — самая точная эпитафия не только самому Есенину, но и краткому трехлетию всенародного вдохновения, которое назовут потом первым периодом русской революции. К двадцатому все уже кончилось — остались тоска, бюрократия и зверство. Но при всем при этом в творчестве Есенина, даже позднего, огромен процент стихов неровных и попросту слабых. Пресловутый имажинизм, во главу угла поставивший неожиданный до дерзости «образ», сослужил Есенину дурную службу: образы эти часто заумны, неорганичны, и выручает поэта только божественная музыкальность, которая дается от рождения. «Изба-старуха челюстью порога жует пахучий мякиш тишины» — это, если вдуматься, далеко не лучшие есенинские строчки, в них видна натужливость. Образность его стихов бывала искусственной и чрезмерной. Он по-настоящему равен себе, когда не думает о том, как пишет, не отслеживает себя со стороны, откровенно и бесстыдно вымещает злость или плачет от детской обиды. И еще он абсолютно честен, когда его посещает трезвое отчаяние, ледяной ужас обреченного: «Черный человек» — одна из лучших русских поэм. Она о том, как душит Есенина его черная тень, но тень эта в двадцатых ходила за каждым. Каждый мучительно раздваивался и растраивался, жил не свою жизнь — некоторые так и прожили до конца. Такова участь всякого, кто живет в отвердевающем, становящемся государстве, но еще помнит высокую свободу и сопричастность великому. Либо надо научиться быть собственной тенью, либо навеки отделиться от нее. Есенин выбрал второе — с тенью своей он покончил, но уже в поэме драка с черным человеком оказалась дракой с зеркалом. Уничтожая себя, он уничтожал тот омерзительный образ, который молва не без его собственного участия создала, и пытался освободить того себя, который написал лучшие его тексты. Но тень так легко не отстала — она и сейчас идет за ним.
Есенин был наименее дисциплинированным русским поэтом — он не особенно отделывал стихи даже в позднем, классическом своем периоде. Сила его была именно в спонтанности, непосредственности лирического высказывания, даже и в неровности, в голосовом сбое: он весь был одной великой российской попыткой вышагнуть из собственных пределов и дорасти до неба. И пусть эта попытка ни в историческом, ни в литературном смысле не привела к вымечтанному перерождению, пусть не осуществилась утопия, пусть даже погиб один из главных поэтов этой утопии: в любом случае есенинские ошибки и сбои, его безвкусица, его штампы расскажут о времени больше, чем любые другие свидетельства. На их фоне лишь отчетливее его подлинно золотые ноты. И сколько бы его ни присваивали те, кто мечтает гальванизировать всю российскую мертвечину, он был и будет поэтом тех, кто мечтает о России живой, равно великой в своих космических порывах и космических срывах.
Черное против оранжевого
Поясню аналогию. Замечательный азербайджанский политолог Ровшан Мустафаев остроумно обосновал пристрастие евразийских революционеров к цветным революциям. Октябрьская — красная, украинская — оранжевая, грузинская — розовая… Даже нацизм называли коричневой чумой. Почему? Потому что к внешнему внимательны, когда не придают значения внутреннему. Октябрьская революция по сути своей ничем не отличалась от оранжевой: народные волнения, массовые демонстрации, слабая власть, бескровный переворот с активной внешней поддержкой (тогда — немецкой, теперь — американской). Лозунги роли не играют: бедные стали беднее, а мир отсрочился на четыре года из-за Гражданской войны. В Грузии и Украине тоже никому легче не стало. Разве что самоуважение нации на короткое время повысилось. В цветных революциях нет главного — идейной составляющей. И в этом смысле семнадцатый год остается образцом для всех революционеров нового типа.
Однако Ильхам Алиев оказался дальновиднее Керенского. Видя, что в народе зреет недовольство, а некие основания для него имеются: коррупция, сорок процентов населения за чертой бедности, явно зарвавшиеся министры, он поступил, как Сталин в конце тридцатых — сдал наиболее непопулярных чиновников. Сейчас трудно сказать, в какой степени они виновны в антиправительственном заговоре. Максуд Ибрагимбеков, народный писатель Азербайджана и горячий противник революций, убежден: виновны. Они хотели повалить действующую власть именно потому, что иначе их художества непременно вышли бы на свет. Али Инсанов — министр здравоохранения и один из основателей партии «Новый Азербайджан» — одна из самых ненавидимых фигур в республике, и даже представители московской диаспоры возмущенно качают головами, когда Инсанова пытаются выдать за борца с диктатурой. Прочие