на крепость? Как знать?..» – промелькнуло в голове императора.
– …Да ты слышишь ли меня, василевс? – Феодора звонко щелкнула в воздухе перед его носом пальцами.
– Да, да, конечно, слышу, дорогая. Ты права. Ты, как всегда, права. – Юстиниан поднялся с дивана, наклонился к Феодоре, обнял ее хрупкие плечи и долгим поцелуем впился в шелковистую макушку цвета вороного крыла.
К полудню с докладом наконец-то явился Евдемон. Скороговоркой выпалил, что пойманы семь человек, спровоцировавших беспорядки.
– К великому прискорбию нашему, вынужден сообщить, василевс, что среди пойманных имеются не только прасины, но и парочка венетов. Я всегда подозревал городскую знать в двойной игре. – Облик префекта красноречиво свидетельствовал о колоссальной работе, проделанной им за сутки.
– Хочешь сказать, сенаторы за моей спиной могли готовить заговор? – Император пытался казаться спокойным.
– Вполне возможно. Вряд ли венеты без поддержки ропщущей верхушки дерзнули бы ввязаться в драку, – шумно выдохнул Евдемон.
Все семеро были немедленно приговорены императором к казни. Четверо особо отъявленных – к обезглавливанию, трое – к повешению. Публичная казнь состоялась этим же днем. Для устрашения сограждан виновники смуты были провезены в открытых повозках по всему городу, затем переправлены на другую сторону реки Варвицы, к месту казни – в бухту Золотого Рога.
Немалая толпа собралась к вечеру перед грубо сколоченным деревянным помостом. Отрубание голов, сопровождаемое глухими выдохами толпы и храпом лошадей под солдатами, прошло вполне гладко. Но, после того как помощник палача оттащил обезглавленные трупы к краю помоста, с палачом приключилось что-то странное. Перед повешением остальных трех бунтарей у него забарабанило в висках, заложило уши, он перестал слышать людские возгласы и различать в толпе лица, зато явственно услышал чей-то неведомый голос, шепчущий ему на ухо в такт височным ударам: «Брось это страшное греховное занятие и уходи в монахи». У палача опустились руки, сердце ухнуло в пятки, он, как ядовитую змею, отшвырнул от себя еще не остывший от работы меч, в голове его прошелестел уже собственный душевный ропот: «И вправду, не слишком ли малые деньги получаю я за свою кровавую работу? Ради кого я горбачусь? Ведь я, как и эти смертники, ненавижу и Калоподия, и Трибониана, и Евдемона с Каппадокийцем, а главное, этого пухлого, лысоватого императора, этого тупоголового деревенского скрягу, нарушающего все пределы человеческого терпения, презренно обложившего нас непомерными налогами». Палач словно потерял рассудок, пальцы его дрожали, к горлу подкатил тошнотворный комок; бросить процедуру казни, пусть и хотел, он не мог, ибо знал – если не доведет дело до конца, сам будет немедленно вздернут или заколот копьем одного из топчущихся у подножия помоста наемных пеших солдат. Палач хотел жить. Жить тихо и спокойно. Заниматься мирным земледельческим трудом. Дома его ждали жена и двое еще невз рослых сыновей. «Что за демон попутал меня стать палачом за такую мизерную мзду?» – от души переживал он, робко накидывая на шеи висельникам веревки, стараясь не смотреть им в глаза. Наткнувшись взглядом на темный сучок доски помоста, он уставился на него, как на спасительную икону, и ногой выбил из-под висельников опору. Его нога, словно сомневаясь, сработала в замедленном действии, и один из повешенных успел прохрипеть, корчась в конвульсиях: «Будь ты проклят, продавшийся Юстиниану дьявол». Далее произошло следующее: верхняя конструкция с закрепленными на ней кольцами для веревок рухнула, и все трое с грохотом упали на помост. Двое остались живы. Первые ряды толпы мгновенно возопили: «В церковь их!» Но присутствующий на казни Евдемон дал отмашку конникам; те грубо оттеснили толпу от помоста. Четверо пеших стражников по команде Евдемона взобрались наверх и старательно закрепили балку с веревками. Окончательно обезумевший от нелепой неудачи палач вынужден был повторить адскую процедуру повешения. В это почти невозможно было поверить, но на сей раз оборвались сами веревки. Тут растерялись даже солдаты-варвары – и уже не смогли справиться с толпой, ринувшейся спасать дважды избежавших виселицы. Люди отбили несчастных полуживых бунтарей и на руках отнесли в близлежащий монастырь Святого Конона. Там с рук на руки их приняли монахи. Палач, укрывшись под помостом, наблюдая великую суматоху, возникшую не без его «стараний», судорожно соображал: «Попробовать незаметно укрыться в монастыре и срочно послать одного из монахов домой к жене с предупреждением об опасности».
По странному стечению обстоятельств один из выживших оказался прасином, другой – венетом. Дальновидные монахи переправили вверенных им двоих в более безопасное место – церковь Святого Лаврентия. Удрученный неуспехом казни Евдемон отправился со стражей вслед за монахами, но, не осмелившись вторгнуться в обладавший правом убежища храм, плотно окружил его охраной.
Поздно вечером он прибыл во дворец с докладом. Юстиниан отчасти удовлетворился удачным отрубанием голов, однако был немало раздосадован срывом процедуры повешения. Он надеялся, что публичная казнь отрезвит представителей обеих партий, угомонит димов. Но император явно находился в плену политической близорукости. Над городом повисло обманчивое затишье.
Через три дня начались иды – празднования середины месяца, – и по такому случаю император, в надежде окончательно отвлечь народ от бунтарских настроений, дал указание вновь устроить ристания на ипподроме. Однако пришедшие на ипподром жители Константинополя и не думали сосредотачиваться на заездах. Представители обеих партий выкрикивали просьбу «помиловать спасенных Богом и убрать от церкви солдат». Им вторили димы: «Многая лета человеколюбивым прасинам и венетам!» Впавший в ступор Юстиниан рассеянным взором блуждал по трибунам, не реагируя на возгласы. Не дождавшись отклика со стороны августейшего, народ, сметая все преграды, ринулся прочь с ипподрома. В рассыпавшейся по улицам толпе все громче раздавались возгласы «Ника!» («Побеждай!»). Ближе к полуночи, быстротечным, непредсказуемым образом отбросив все противоречия, прасины и венеты объединились в ненависти к императору и поспешили на площадь Августеона, расположенную перед большим дворцом.
С выскакивающим из груди сердцем, заламывая потные от страха ладони, метался Юстиниан по дворцовым залам, не решаясь приблизиться к окнам. Спустя двадцать минут нервических хождений взад-вперед он призвал к себе дворцового сенатора Константиола и отправил узнать, какие требования предъявляет разбушевавшаяся толпа. Выражение лица вернувшегося вскоре сенатора не предвещало ничего хорошего. Он доложил довольно тихо:
– Они требуют, чтобы ты убрал охрану от церкви Святого Лаврентия, а также хотят немедленного снятия претория Востока Иоанна Каппадокийского, квестора Трибониана и городского префекта Евдемона, называя их, – сенатор замялся, – э-э-э, узаконенными тобой, василевс, ворами и убийцами.
У автократора мгновенно пропал голос, он натужно проскрипел:
– Мне нужно остаться одному и подумать.
– Боюсь, у тебя нет на это времени, – еле слышно осмелился произнести побагровевший до корней волос Константиол.
И все же император взял время на размышления. Он отличался вязкой медлительностью флегматика, принятие быстрых решений не являлось сильной его стороной. Погрузившись в несвоевременные раздумья, он сомнамбулически передвигался по покоям, хрипло вполголоса беседуя с самим собой: «Чего, собственно, недоставало этим низам? Совсем распустились, богохульники. Вольнодумство живет в их мозгах и сердцах. Ничего, я приструню этих еретиков. Правильно охарактеризовал их в городской хронике придворный летописец: «Чернь, все любящая делать в спешке». Видимо, мало недавнего изгнания из города язычников-эллинов, недостаточно закрытия Академии Платона в Афинах. Что ж, я покажу им свободу слова! Урежу до минимума игры на ипподроме, а лучше прикрою вообще. Письменным указом положу конец этому вертепу свободомыслия и словоблудия. Мне давно претит эта вредоносная традиция».
Юстиниан приблизился к краю окна, боясь показаться толпе, встал на цыпочках боком у стены и одним глазом выглянул на улицу, но тут же отшатнулся и продолжил хождения по покоям. «Гляньте на них! Они недовольны не только Трибонианом и Евдемоном! Они замахнулись на префекта претория Востока Иоанна Каппадокийца! Да, мне действительно жаловались на него, что он ненасытен в страстях, любитель предаваться разврату, устраивает ночные оргии, пьет и ест до рвоты, – но лучшего сборщика налогов и податей мне не сыскать. Оттого я вынужден прощать ему подобные слабости. Но «зеленые»?! Как посмели они столь нагло выражать протест, столь открыто противодействовать моей власти? Не ценят доброй воли императора? Так пусть же вкусят жесткой его воли! С прогнившими сенаторами тоже не мешало бы разобраться. Зря не хотел я верить донесениям Евдемона на сенаторскую аристократию. Он давно оповещал меня о двурушничестве городской знати. Не единожды составлял списки «синих», ропщущих за моей спиной, якобы я присвоил денежное имущество и земли их отцов, вместо того чтобы дать им овладеть законным наследством. Не в отместку ли за это знать оказала поддержку мятежникам? А палач? – толкались, перескакивая с одной на другую, полушепотом произносимые императором мысли, – что же это за палач, который не способен проверить, хорошо ли закреплены веревки для висельников? Его самого необходимо вздернуть. Если бы казнь прошла гладко и не было бы этих двух