сердце заскреблись нехорошие предчувствия вынужденного возврата денег. Но события потекли по непредсказуемому сценарию. Поставив коробку на прилавок, посетитель сказал, что деньги ему не нужны. Грустно признался дрогнувшим фальцетом, что с невестой у него в последний момент вышел разлад. Почему-то он позволил себе быть с Серафимой откровенным. Несмотря на молодость, она нашла уместные в данном случае слова. После чего была приглашена в один из лучших ресторанов Парижа. Благосклонно улыбнувшись на приглашение, она предупредила, что не любит сухих вин.
Спустя два дня, за бокалом доставленного из Бордо янтарно-золотистого десертного «Chateau d’Yquem», производства 1921 года, он сделал ей предложение. По истечении полуторачасовой беседы Серафима была осведомлена, что перед ней человек, обделенный природой конкретными половыми признаками, но являющийся при этом фамильным графом, занимающим в высшем парижском обществе далеко не последнее место. О редком диагнозе знала небольшая кучка врачей, подписавшая документ о неразглашении, а теперь еще и она. В высшем свете граф должен был оставаться мужчиной, и лучше женатым. Положение обязывало. Он не бил баклуши, как богатый титулованный бездельник, а заправлял в столице серьезными делами. Для поддержания должного имиджа в высших кругах ему необходима была до стойная, образованная пара. Серафима подходила на эту роль как нельзя лучше. Поднося к губам третий бокал баснословно дорогого, отдающего лакрично-фруктовым ароматом вина, она задумалась о том, что никогда не будет сидеть на старости лет за большим семейным столом в веселом окружении детей и внуков, слушая их смешливую болтовню, но зато… Таким образом Сима стала женой гермафродита, но вместе с тем и графиней.
Граф оказался умницей, мудрой души человеком. Жили на разных территориях, иногда для видимости сходясь на ночлег под одной из двух парижских крыш. В разумных пределах Серафиме дозволялся адюльтер. В этой области она старалась действовать без фанатизма, но подходящего случая не упускала. Новоиспеченная графская чета блистала в благородных парижских собраниях. Серафима не только не посрамила графскую честь, а, напротив, всячески ее приумножила. Граф по праву гордился высокообразованной красавицей женой. Ее русское происхождение они решили не афишировать. Многие завидовали графу в отношении Серафимы. В тяжелые дни немецкой оккупации семья Паттон о благородных собраниях подзабыла, но по-прежнему держалась на высоте. После освобождения Парижа Серафима прикупила небольшую фабрику по пошиву женской одежды, до определенного момента приносившую ей вполне приличную прибыль. Когда Серафиме стукнуло сорок шесть, а графу пятьдесят семь, он в одночасье умер от остановки сердца, даже здесь сумев проявить редкое благородство. За годы замужества Серафиме ни разу не пришлось продемонстрировать графу стальные отблески своего характера.
Вот так, за рассказом, незаметно оказались в сердце Парижа.
Серафима де Паттон недаром имела графский титул. Она жила в одном из самых старинных и заодно аристократических кварталов, а именно – в пятом округе, на улице Муфтар. Улица Муфтар являла собой умиротворенную малонаселенную пешеходную зону с древними домами, и соседствовала со знаменитым Латинским кварталом. Шумная молодость и тихая старость мирно уживались рядом. Марк ловко припарковал машину возле уютного кафе на параллельной улице, почти напротив дома графини. Пересекли две улочки и вошли в чистое до безобразия, прохладное парадное, словно ароматизированное тонкими благовониями. Крохотный лифт с нарядной кованой дверью вмещал исключительно одного человека. На нужный этаж поднимались поочередно.
Дверь открыла вполне бодрая, чуть полноватая, весьма преклонных лет дама, с рыжеватыми, подстриженными под каре волосами. Она поздоровалась по-русски приветливо и, как показалось Савве Алексеевичу, слегка задиристо-игриво. В ней не просквозило ни надменности, ни зазнайства, зато основательно проступил мощный французский прононс. Марк поцеловал Серафиме руку и представил ей русского доктора. Савва Алексеевич с порога повторил за Марком процедуру «ручного» поцелуя и был приглашен в глубину крохотной прихожей. Он мечтал посетить туалет и не возражал бы принять с дороги душ, ибо день выдался довольно жаркий. И вдруг, после его выхода из туалета, графиня запросто спросила:
– Не хотите ли сполоснуться под душем?
– С превеликим удовольствием, – обрадовался и вместе с тем подивился ее прозорливости Савва Алексеевич.
Пока Марк, нацепив на нос миниатюрные очки, устраивался в гостиной на диване с любимой газетой «Liberation», графиня провела док тора на небольшую, вытянутую кишкой кухню, где в углу слева от двери неожиданно обнаружилась старинная чугунная ванна на черных и кривых, как у таксы, лапах.
– Прошу вас, доктор, пожалуйте в ванную, и приятного вам мытья, – пропустив его вперед, весело сказала она и молодым жестом зашторила перед его носом клеенчатую занавеску.
– А полотенце?! – крикнул он минут через пять стояния под душем.
– Сейчас, сейчас, – бодро отозвалась графиня и через минуту протянула за шторку огромную махровую простыню.
С данного момента незримая нить симпатии соединила двух пятнадцатью минутами раньше не ведавших друг о друге соотечественников.
– Ты видишь, Сима, какого человека я тебе привез?! Я сразу раскусил в нем достойного собеседника и отличного, между прочим, доктора, – разливая по первой рюмке, изрек Марк.
Они устроились за небольшим круглым столом Серафиминой невеликой гостиной. Когда бутылка водки опустела на две трети, заговорили о литературе. Инициатором разговора была истосковавшаяся по достойным соплеменникам графиня. Несмотря на упомянутый Марком по дороге сюда стальной нрав, она оказалась необычайно вдохновенным собеседником и непревзойденным слушателем.
– И кого из русских классиков-гигантов вы предпочитаете? – обратилась Серафима к разморенному водкой, расслабившемуся вне стен замка Жозефа новому знакомцу.
– Ну, если уж из гигантов, то, пожалуй, Достоевского, – раздумчиво ответил Савва Алексеевич.
– Так-так, за что же именно Федора Михайловича? – необычайно оживилась графиня. «Тут общими фразами не отделаться, придется утолять литературно- эстетический голод графини с глубоким знанием предмета», – приосанился доктор. По правде говоря, он и сам не жаловал обтекаемых фраз и плебейских обобщений.
– За то, что, на мой взгляд, – продолжил он, – Федор Михайлович явился первым российским автором глубокого, тончайшего философско-психологического детектива. А еще за то, что бесконечно любил конкретного человека, и любил его гораздо сильней, чем человечество в целом. Причем Америки не открою, любил именно маленького человека со всеми его потрохами и погрешностями и страдал за него больше, чем за самого себя. Это вам не граф, простите, Лев Николаевич, с его страстной любовью к масштабности и гигантизму буквально во всем.
– Да-а? Вы против гигантизма в литературе?
– Не то чтобы совсем уж против, но меня всегда настораживала и несколько раздражала эпичность Толстого, его стремление объять необъятное, охватить разумом и пером все человечество. В подобном рвении присутствует, конечно, гениальность, но и некая, на мой взгляд, ограниченность. Мне ближе камерность, интимность, что ли. Когда писатель не так явно обеспокоен судьбами одновременно стольких героев, не собирается засучив рукава решать глобальные вопросы бытия, а вопросы эти исподволь вырисовываются благодаря мастерству наития и творческому озарению. Мое частное мнение: Лев Николаевич как-то слишком уж нарочито озадачивался необозримыми проблемами бытийности. А вот Федор Михайлович, хоть и создал не менее масштабные книги, действовал в них не столь широко и напористо, умел выделять куда более тонкие и глубинные материи и смыслы. И сейчас почему-то на ум приходят не его «Братья Карамазовы» или «Бесы», а его «Кроткая» – вот уж гимн маленькому человеку, а получился-то шедевр. Вполне антропософская, надо отметить, вещица, ненавязчиво, но наглядно продемонстрировавшая, как можно шаг за шагом распнуть душу, поколебать разум и старательно уничтожить плоть самого близкого тебе человека.
На этих словах Савва Алексеевич почувствовал на своей ноге явное присутствие крупной ступни Марка. В этой ножной азбуке Морзе доктор прочел, что не стоит, во-первых, активно углубляться с графиней в тему плоти, во-вторых, лезть в антропософские дебри. Видимо, графиня не являлась поклонницей антропософских подходов вне медицинских рамок. Доктор запнулся, но Серафима нетерпеливо подхлестнула его:
– Ну-ну, я внимательно слушаю вас, Савочка. Вы позволите вас так называть? Очень, однако, интересное наблюдение насчет гибели плоти близкого человека.
– Так вот, у Толстого, на мой взгляд, страдания у всех без исключения, с одной стороны масштабные, с другой стороны, уж больно животные. Сам долгие годы пытался убить в себе и близких ему людях телесно-животное начало, памятуя о молодых своих оргиях, впал в иную крайность: вышагивал в поту за плугом, наказывая себя за былую распущенность. Скрупулезно описывал в зрелых дневниках собственное отвращение к плотским утехам, а литературных героев при этом создавал на редкость приземленно-плотских. В этом и был его основополагающий душевный раздрызг. Чем дольше жил, тем больше ненавидел телесные людские проявления, тем больше не хотел учитывать, что это противоречит самой природе вещей, да и вообще не может привести ни к чему хорошему.
– Значит, вы полагаете, страдания