Толстого, его мучительные поиски Бога и привокзальная смерть вдали от дома – вовсе не свидетельство его просветления, а, напротив, – результат глубокого несогласия с собой и полного прижизненного размежевания души с телом?
– Да, именно так и полагаю. Убежать он хотел, скорее всего, не от семьи, а от самого себя. Именно от собственной внутренней раздвоенности. Но, увы, сделаться при жизни бестелесным ангелом никому пока не удавалось. Как доктор я уверен, что тело, являясь сосудом души, требует к себе непременных любви и уважения. И никакого греха здесь нет. А уж в физической любви к женщине тем паче нет греховности. В этом смысле лично я готов оставаться убежденным язычником. Хотя соглашусь, самое сложное в этом вопросе – не впасть в крайность. Толстой, что и говорить, был гениальным передатчиком человеческих страстей, характеров, поступков, литератором был от Бога, но вот как раз духовности, о которой он так пекся в своих дневниках, в его книгах и негусто, а если и есть, то, пожалуй, какая-то вычурно-проповедническая, его душевно-умственный склад… Короче говоря, Достоевский мне несомненно ближе.
– Можно встрять? – вдруг оживился, казалось бы, индифферентный до сей поры к разговору Марк. – Но в тему, в тему.
– Даже нужно, – обрадовался Савва Алексеевич, у которого от долгой речи пересохло во рту.
– Потерпи пару минут, Симочка, – добавил Марк, – я быстро. Вот ты, Савва, вполне правильно заметил, что не любил Толстой своей телесности, немало страдал от нее во второй половине жизни, хотя и успел произвести на свет тринадцать человек детей; только на этом самом месте вырисовывается некий исторический парадокс, и состоит он в том, что именно Льва Николаевича Штайнер считал мускульной системой русского народа. А Достоевского и Гоголя – его нервной системой. И это необычайно верно. И оба вы правы – и ты, Савва, и конечно же Штайнер. Только ты, Савва, отчасти в земном смысле, а Штайнер – в космическом. А вот скелет, по мнению Штайнера, у России отсутствует, костной системы она так и не выработала. Скелетная основа, на его взгляд, должна образоваться благодаря усиленной работе духа, который всегда мощно присутствовал на Русской земле. Одухотворенность мышления издревле была свойственна русскому народу, и именно она в конце концов должна стать импульсом к созданию позвоночника. Так что пушкинская строка «Там русский дух, там Русью пахнет» рано или поздно просто обязана переплавиться в скелетную основу России. – Все, Симочка, засим умолкаю и отдаю слово Савве.
– Да уж, – вздохнула графиня, – мне гораздо симпатичнее реалистично-материалистический подход, не окрашенный эзотерическими красками. Продолжайте свою мысль, Савочка.
«Господи, откуда он столько знает?» – про себя подивился Марку Савва Алексеевич, а сам продолжил:
– Я не возражаю, пусть литература учит жизни, но мне не по себе, когда она диктует нравоучение. Федор Михайлович хоть и провозглашал, что в искусстве нужен указующий перст, был скорее провидцем, чем моралистом. А Толстой, напротив, всю жизнь стремился быть провидцем, да так и остался моралистом – что, конечно, ближе мускульной системе, нежели нервной, – усмехнулся он. – Не напрасно Достоевский пришел в ужас от переданных ему Александрой Андреевной Толстой антихристианских писем возомнившего себя пророком, скрытого гордеца Льва Николаевича, хотел было их оспорить, но не успел – умер через несколько дней.
– Постойте, постойте… вы имеете в виду ту самую Александру Андреевну Толстую, двоюродную тетку писателя по отцовской линии, знаменитую фрейлину императорского двора, воспитательницу двух поколений малолетних великих княжон, а позже попечительницу петербургского Дома милосердия для падших женщин?
– Совершенно верно, именно ее и имею в виду, но в отличие от вас, графиня, я не столь хорошо знаком с ее биографией. Знаю только, что Лев Николаевич весьма почитал эту родственницу и состоял с ней в длительной переписке.
– Да, да, она была, кажется, крестной матерью младшей дочери Толстого Александры. Но вы, голубчик, и не обязаны знать подробности биографии Александры Андреевны, просто так уж совпало, что моя драгоценная мамочка глубоко ее уважала и в моем детстве часто ставила в пример, как образец высокой деятельной натуры русской женщины. И что же за крамола имелась в письмах к ней Льва Николаевича? Чем был столь раздосадован Федор Михайлович?
– Думаю, Достоевский ужаснулся вовсе не уничижительным отношением Толстого к лону церкви, а диким его небрежением к Иисусу Христу. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Однако, дорогая графиня, я слишком увлекся отвлеченной философией, а не мешало бы вернуться конкретно к литературе. Корни сущностного мировоззрения писателя всегда ведь можно определить по страданиям его героев, не правда ли?
Графиня активно подалась вперед, готовая к страстному, глубокомысленному ответу, но в этот момент на край ее тарелки присела довольно крупная муха. Глаза графини округлились, затем прищурились, выражение лица мгновенно переменилось в грозную сторону. «Excusez-moi [7] , – строго произнесла графиня – une minute [8] », – и, резко поднявшись из-за стола, направилась к телефонному аппарату. Набрав номер, она горячо, с нескрываемым раздражением заговорила по-французски, неоднократно взывая к какому-то неведомому Жоржу. Через три минуты на пороге квартиры вырос молодой стройный парень с покрытой пунцовыми пятнами виноватой физиономией и мухобойкой в правой руке. Проследовав в гостиную и галантно расшаркавшись перед присутствующими, он начал охоту за насекомым. Движения его походили на генеральную репетицию авангардного балетного танца. Довольно скоро муха пала жертвой его мухобойки. Марк по ходу действия переводил на ухо Савве Алексеевичу быструю и пламенную речь Серафимы:
– А все потому, Жорж, что вы ленитесь вовремя вывозить мусорные контейнеры из-под окон нашего дома. Это будет вам хорошим уроком, Жорж, дабы не повторять неприятных ошибок. Или вы хотите быть уволенным? Не забывайте, Жорж, в каком округе вы работаете. Всегда необходимо держать марку, кем бы вы ни были.
Беспросветно покрывшийся румянцем от нравоучений и танцевальной погони за мухой Жорж поднял жертву с пола и стоял перед графиней по стойке «смирно», аккуратно держа убиенную за лапки, ожидая конца проработки; затем спиной осторожно двинулся к выходу со словами: «Pardon, madame Serafime, excusez-moi».
Через минуту, убрав со стола пустую бутылку из-под водки, графиня, как ни в чем не бывало, водрузила на ее место непочатую бутылку «Наполеона», и троица вернулась к разговору о литературе.
– А я, представьте себе, теперь безмерно люблю Чехова. Именно теперь. И вовсе не его знаменитые пьесы, а вот рассказы, в особенности поздние. Когда была молода, Чехов казался мне простоватым, чрезмерно спокойным, в каком- то смысле даже легковесно поверхностным. В молодости ведь хочется безудержных пылких страстей, различного рода сложностей. И того и другого, поверьте, было немало, а в перерывах между страстями и сложностями требуются глубокомысленные философии, вот и содрогалась в ту пору от «Шума и ярости» Фолкнера, растекалась по ночам в постели, периодически отдыхая от любовников (графиня многозначительно посмотрела на Марка) вместе с психологизмами «Замка» Кафки. Зато сейчас именно в Чехове нахожу такую редкую бездонную глубину, такое неправдоподобное знание человеческого нутра, что сравнить-то его не с кем. И это, заметьте, при необычайной прозрачности, невесомости и чистоте слога. Филигранная легкость, полное отсутствие нелюбимых вами, Савочка, нравоучений и бескрайнее познание человека – вот чеховский конек. Ведь никаких финтифлюшек, никаких нудных, растянутых на страницы философических заумей – а как восхитительно верно, а главное, человечно! Никто не заставлял весь мир любить Чехова – а вот взяли и полюбили, не смогли не полюбить. Знаете почему? Потому что был истинным литературным демократом всех времен и народов. А как достойно ушел! В полном расцвете, без нытья и жалоб, с легкой улыбкой на устах. Так мог уйти только скромный гений. Человеческий уход, не правда ли, многое определяет. Но мы, к сожалению, почти никогда не властны над своим уходом. – Графиня изысканным жестом опрокинула в рот рюмку «Наполеона». – Да ну их в жопу, этих французов: две стопки коньяку, и они уже под столом, – смачно выдохнула она, проигнорировав закуску. – Хотя англичане и того хуже, не в смысле спиртного, здесь они как раз будут покрепче, а в общечеловеческом смысле. Пожалуй, только мой английский спаситель, вечная ему память, был исключением, правда, перед смертью тайно признался, что у него славянские корни. – Графиня отломила с тарелки и положила в рот крохотный кусочек сыра. – Как же хорошо беседовать с вами, Савочка. Как там Россия, дорогой вы мой?
Она задумчиво-грустно умолкла. Все трое замолчали. Первым заговорил Марк:
– Сима, а ведь доктор поэт.
– Да что вы? Савва, голубчик, прочтите что-нибудь из своего.
Доктор не стал сопротивляться:
– Что ж, терпите, – сказал он. Только отрывками, всего мне не вспомнить.
Изгои