Повезли из Покровки 150 человек в Перелюб, в военкомат. И к вечеру все вернулись, правда, их потом по одному, по два взяли всех. А ваш отец, и еще один из Верхней Покровки, бухгалтер колхоза Краснобрыжев, - имя и отчество не помню, - не вернулись из военкомата. Их сразу взяли. Потом их отправили в Пугачев. А в какой полк зачислили отца – я не знала. Да что пользы теперь бередить незажившие до сих пор раны? Конечно, надо узнать хоть, где могила отца, съездить, поклониться…».
Жизнь в Нижней Покровке после этого почти не изменилась. Исчез мой отец, постепенно уходили отцы многих моих приятелей. Мужчин в деревне стало заметно меньше. Но многие мужчины остались. Они по- прежнему ходили по утрам в контору, в МТС, ездили на лошадях, верблюдах и тракторах. В кооперации сидел все тот же толстый дядя Вася, все так же мимо нашей мазанки каждое утро шел на работу хмурый «бухгалтер» с большой шишкой на шее. Эта шишка напоминала мне ручку от круглой печати. Остался в деревне отец Тольки Жирова – «председатель», остался отец Вовки Горобца – «бригадир». Деревня продолжала жить почти так же, как до войны. Только у нас не стало отца.
Вот теперь — это все, что я помню об отце. Он ушел из моего детства, чтобы никогда не вернуться. Он ушел от меня так, как я бы хотел уйти из жизни моих сыновей: в плотном строю друзей, с ружьем на плече, под гордую военную песню.
1 июня 1941-го года отцу исполнилось тридцать лет.
До войны мы жили безбедно. Зарплаты матери и отца, охотничьей и рыбацкой добычи отца хватало, чтобы мы не испытывали нужды. Родители держали корову Жданку. Сельским интеллигентам тогда не разрешалось иметь подсобное хозяйство, но корова у нас была. Какое-то время мы не ощущали тягот военного времени. Во всяком случае, я не помню, чтобы испытывал недовольство жизнью до осени.
Отец присылал нам письма-треугольники. Я помню штампы на них: «Солдатское, бесплатное, проверено военной цензурой». Я уже неплохо умел читать печатные буквы и с удовольствием перечитывал эти штампы. Солдатское — значит, мой отец настоящий солдат, красный боец, храбро воюет с врагами. Бесплатное — вот ведь, повезло отцу, можно писать сколько угодно писем, и все бесплатно, а деньги можно тратить куда угодно, хотя бы на «мороженку». Проверено военной цензурой — я не знал, что такое цензура, объяснения матери не доходили до меня. Но раз письма отца проверены цензурой, да еще военной, значит, они настоящие военные, всамделишные, вроде газет, а не послание на деревню дедушке.
Письма отец присылал короткие, на одном тетрадном листе каждое. Писал он химическим карандашом. Я не запомнил даже приблизительно содержания этих писем. А потом письма от отца перестали приходить. Мать позже говорила, что отец написал свое последнее письмо нам 1 сентября 1941 года, а получила она его 19 сентября.
В одном из писем отец прислал свою фотокарточку. С кусочка глянцевого картона на меня сурово смотрел похудевший, остриженный наголо отец. На нем заметно выгоревшая, почти белая гимнастерка с петлицами без знаков различия, на голове – пилотка с красноармейской звездой. Я страшно гордился этой карточкой и показывал ее приятелям. Она цела до сих пор – выцветший, слегка пожелтевший любительский снимок размером 6х9. Это единственное свидетельство того, что отец мой служил солдатом в грозном 1941 году. Когда я научился фотографировать, я увеличил этот снимок.
Мы не уберегли писем отца. Он успел прислать их совсем немного, никак не больше трех - четырех. Мать иногда перечитывала их нам. Мы не любили, когда она читала письма отца одна: после этого она становилась молчаливой и неразговорчивой, настроение ее портилось, она даже иногда плакала. Но зато мы любили, когда она читала их вслух. Сам я по малолетству не смог прочитать ни одного письма, даже отцовский четкий, аккуратный почерк оказался мне еще не по зубам.
Почему я не запомнил ни одной строчки из его писем? Что тому причиной: причуды человеческой памяти, или же в тех письмах встречалось нечто, что вынуждало серое вещество моего детского мозга включать какие-то природные защитные механизмы, чтобы стереть из памяти непосильные впечатления? Не знаю. Остается лишь печальный факт: я не запомнил ни слова из писем отца.
Все отцовские письма потерялись. Я помню, как много лет спустя мы с матерью не раз перебирали наше нехитрое и скудное домашнее имущество. Мы по листочку просматривали все книги, - родители до войны успели собрать неплохую по тем временам библиотеку. Но письма отца затерялись бесследно, как и он сам. Наверное, мы потеряли их при переезде в другое село.
После того, как пришло последнее письмо отца, в жизни нашей семьи произошло два серьезных события, которые заметно и круто изменили нашу жизнь.
В середине осени наша Жданка заболела. Утром бабушка не смогла ее поднять, чтобы выгнать со стадом. Целый день бабушка хлопотала около Жданки, пыталась ее чем-то поить, плакала, в сердцах принималась ругать нас, путавшихся у нее под ногами. Вечером пришла с работы мать и привела с собой ветеринара. Тот первым делом прогнал нас с сестрой со двора в избу. А потом он вошел к нам на кухню: чужой, черный мужчина, остро пахнущий навозом. Слабый огонек трехлинейной лампы не освещал его лица, и от этого он показался мне совсем зловещим.
- Резать надо, пока не сдохла, - хмуро сказал он.
Не помню, как вела себя мать, но бабушка заголосила. Она всю свою жизнь знала крестьянскую нужду, пережила японскую войну, германскую, гражданскую, хлебнула лиха при коллективизации и хорошо понимала, что это такое — остаться на зиму без единственной кормилицы большой семьи. Она долго причитала, кричала о родимой кормилице, о каких-то несчастных сиротах, о том, что теперь придется идти христарадничать у чужих людей.
Моя сестра тихо и серьезно подвывала ей, по-моему, из женской солидарности. А мне просто стало очень жалко Жданку, которую должен зарезать злой человек большим острым ножом. К этой жалости странным образом примешивалось постыдное и сладостное предвкушение сытости. Наверно, к тому времени мы уже начинали испытывать нужду и голод.
Жданку мы съели быстро. Морозы еще не настали, а холодильников тогда еще не изобрели. Думаю, что хорошее мясо, скорее всего, матери пришлось сдать вместе со шкурой «на нужды фронта», потому что я помню, как мы сами ели, в основном, требуху во всех видах. До сих пор требуха представляется мне самым вкусным блюдом в мире, хотя за все последующие долгие годы я как-то больше не попробовал ее ни разу.
А через некоторое время после того, как мы остались без Жданки, уже в конце ноября, у меня появилась маленькая сестра.
Отец и мать не посвящали нас в тайну рождения. Я верил, что мою старшую сестру бабушка сняла с месяца, меня отец нашел в ветвях большой ветлы, а моего младшего брата он выловил зимой в проруби.
В тот день мать почему-то не пошла на работу. Нам она сказала, что немного заболела. Она лежала на кровати бледная, какая-то чужая. Лежала она молча и лишь изредка тихонько стонала. В такие минуты моя сестра принималась по-взрослому причитать. Она негромко голосила и сердито дергала меня за руку, толкала в бок, возмущалась моей бесчувственностью. Я не понимал, что происходит, пытался вторить сестре, но у меня ничего не получалось.
Вечером бабушка привела повитуху, толстую пожилую и некрасивую бабу. Она пришла вместе с какой- то шустрой девчонкой, тощей и длинношеей, с противными рыбьими глазами и бесцветными жидкими косичками. Я решил, что этой нахальной девчонке нечего у нас делать, а то она еще останется тут жить навсегда. А нам самим нечего есть. Я собирался принять решительные меры, но бабушка увела нас ночевать к соседям.
Когда мы утром пришли домой завтракать, то я увидал посреди горницы привязанную к потолку зыбку, в которой лежало что-то маленькое, красное и писклявое. Бабушка сказала, что это моя младшая сестра. Сестренка моя никогда в жизни не видела своего отца. А наш отец никогда не узнал, кого же родила ему наша мать — сына или дочь.
Мать по-прежнему лежала на кровати. Она вдруг похудела, стала некрасивой, бледно-желтой и остроносой. Но она улыбалась.
Бабушка усадила нас за стол. Вместе с нами села повитуха. Ее противная девчонка тоже уселась за наш стол. Бабушка налила нам затируху — жидкую похлебку без мяса, в которой плавали кусочки крутого вареного теста из муки грубого помола с отрубями. Больше у нас нечего было есть. Я уже хорошо знал, что каждому из нас положена скудная норма затирухи, и страшно переживал, что чужая девчонка ест нашу