деньги, которых катастрофически не хватало нам на еду, покупала, зная, что этим, возможно, она обрекает кого-то из нас на смерть от недоедания и болезней.
Мы шили кисеты и стеганые рукавицы для посылок на фронт. Я сам шил большие рукавицы с двумя пальцами, чтобы бойцы могли зимой в мороз стрелять из винтовок, не снимая рукавиц. Мы вкладывали в кисеты, носки и рукавицы записки для бойцов, просили их крепче бить фашистов.
Мы с сестрой ходили вместе со своими сверстниками собирать колоски на убранных полях. Уже в первую военную осень нас, еще детсадовцев, воспитательницы выводили на скошенные поля. Колосков набиралось много. Мы голодали, нам постоянно сильно хотелось есть, но нам никогда не приходила в голову мысль о том, что можно припрятать несколько колосков и съесть их потом. Мы верили, что хлеб из этих колосков пойдет бойцам на фронт.
Мы тогда не думали о подвиге. Мы просто выполняли задание старших. Нам сказано собирать колоски, потому что бойцы на фронте ждут хлеба, и мы собирали колоски. Точно так же однажды отец сказал мне: «Плыви», - и я поплыл. Наши животы сводило от голода, босые ноги в кровь раздирала жесткая колючая стерня, горло пересыхало от жары и пыли. А мы ходили по бескрайнему жнивью и подбирали в стерне ко лоски с полновесными зернами, складывали их в сумки, мешки, портфели. И никто из нас не съел ни одного зернышка.
После войны стали писать, как о подвиге, что один ленинградский селекционер умер от голода в блокаду, но не тронул фонда элитных пшеничных зерен. В военные и послевоенные годы много писали о моем земляке Ферапонте Головатом, который отдал все свои сбережения на постройку истребителей для фронта, — на его деньги построили два или даже три истребителя. Один из этих самолетов с дарственной надписью от Ферапонта Головатого на борту я потом видел в саратовском музее.
Тогда это не считалось подвигом. Это было нормой для большинства советских людей. Отдай все, что имеешь, для фронта, для победы, - и люди отдавали. Сытый, добротно одетый человек тогда вызывал подозрение. Чувство долга сидело в людях так глубоко, что даже мы еще с дошкольного возраста просто не думали о том, что можем утолить свой постоянный голод зернами из колосков, которые нам доверили собирать.
В школьной хрестоматии в первом классе мы читали рассказ о колхознике, который стерег амбар с общественным зерном. Кулаки подожгли ночью его избу, чтобы отвлечь его внимание и разграбить зерно, но колхозник не помчался спасать свой дом. Он остался у амбара, а на его глазах горел его дом.
И Ферапонт Головатый, и ленинградский селекционер, и тот довоенный колхозник — все они, конечно, совершили подвиг. Не меньший подвиг совершала моя мать, отдавая последние деньги из своей скудной учительской зарплаты на государственные займы и на шерсть, из которых они с бабушкой пряли нитки и вязали носки для бойцов на фронте. Совершали подвиг и мы, когда собирали колоски. Совершила подвиг и моя сестра, когда отдала голодным эвакуированным женщинам последнюю горбушку хлеба — наш дневной паек. И таких подвигов тогда совершалось множество каждый день, но никто не думал о подвиге. Только потому наша страна и победила фашистов.
А потом мы почему-то принялись умиляться подобными случаями и в своем умилении дошли до того, что стали считать подвигом поступок пионера, отдавшего хозяину потерянный кошелек с деньгами. Сейчас в таком смещении ценностей обвиняют Сталина, Брежнева и так далее, но слишком просто отнести эти нравственные издержки на одного человека. Легко успокоить свою совесть, если обвинить во всех прегрешениях кого-то наверху, а себя считать бедной, несчастной жертвой. Не беда, а вина общества — уничтожение нормальных человеческих моральных ценностей.
В те далекие годы такие ежедневные маленькие подвиги каждого человека стали нормой, образом жизни всего народа. Сейчас можно осуждать суровые законы, по которым колхозника за горсть украденного зерна сажали в тюрьму, а рабочего отдавали под суд за двадцатиминутное опоздание на работу. Может быть, сталинские законы чрезмерно суровы и жестоки. Но они соблюдались, а ведь соблюдение законов, какими бы они ни были, считалось во все времена признаком силы государства и справедливости в обществе. Недаром еще Тацит и Геродот писали, что когда они приезжают в чужую страну, они не спрашивают, хорошие или плохие тут законы. Они спрашивают, соблюдаются ли законы в этой стране. В Древнем Риме возникла поговорка: закон суров, но он – Закон.
Шло суровое время. И тогда на страницах газет, журналов и книг не появлялось беспомощных вопросов: как бороться с прогульщиками, несунами, стяжателями, пьяницами. Тогда для этих «родимых пятен капитализма» не находилось места в нашей жизни. И не знали мы тогда людей, которые, как награду, открыто и гордо несли домой банку дефицитной красной икры, полученной от щедрот начальства, как это стало модно в годы застоя. И тогда не становились образцом для подражания люди, награбившие народное добро в особо крупных размерах. А если и жили такие, то они больше всего на свете боялись, что их темные делишки станут известными, и они не бравировали своим неправедным достатком.
И тогда никто открыто не грабил народное состояние на миллиарды рублей и не гордился своим ворованным богатством. А сейчас массовые служебные злоупотребления, воровство и взятки мягко называют коррупцией, и власть бессильно разводит руками: как же бороться с коррупцией?
Я уверен, что основная причина так называемых массовых сталинских репрессий – это результат и следствие борьбы Сталина с коррупцией, со стяжательством, с использованием высокого служебного положения в целях личного обогащения. Ведь так трудно облеченному доверием государства человеку удержаться и не запустить руку в народный карман.
Однако Сталин не мог открыто признавать, что ленинская гвардия или его собственные ближайшие помощники, его выдвиженцы забыли о своем долге и превратились в обычных мелких жуликов. Поэтому им приписывали политические преступления и шпионаж, это все же благороднее, чем простое низменное воровство. Конечно, под общую гребенку попадали и ни в чем неповинные люди. Лес рубят – щепки летят, иногда они летят выше дерева, а завистники, клеветники и доносчики существуют и даже нередко процветают с пещерных времен до наших демократических дней.
Сейчас в Китае каждый год сажают в тюрьму за коррупцию по 100 тысяч человек, а по 10 тысяч расстреливают. Даже для четырехмиллиардного населения Китая это немало. Но никто не называет такой китайский метод борьбы с коррупцией массовыми политическими репрессиями. И Сталин тоже прекрасно понимал, что социалистическую бюрократию надо систематически чистить и обновлять.
Но зато в годы моего детства и отрочества сторожа оставались на посту, даже если на их глазах горел их дом. И мы тогда собирали колоски и не думали ни о подвиге, ни о плате, ни о возможности насытиться самим.
Летом и осенью сорок второго года произошли два события, которые запомнились мне, и которые я сейчас связываю со своим отцом.
Первое из них закончилось трагикомически. Мы с приятелями как-то забрели в чужой двор. Не помню, что нам там понадобилось, но кто-то из нашей компании нашел в сарае и разорил ласточкино гнездо. Всем нам стало не по себе. Это считалось тяжким преступлением. В деревне все поголовно твердо верили, что если мальчишка разорит гнездо ласточки, то его отец не вернется с фронта. Подавленные и огорченные, мы разошлись по домам.
Проступок моего приятеля стал известным. Соседки доложили матери, что я тоже каким-то образом замешан в этом злодеянии. Мать будто сошла с ума. Всегда спокойная, рассудительная, выдержанная, она в этот раз выпорола меня, как Сидорову козу. Я плакал от боли, но больше от обиды: ведь я ни в чем не виноват. Но я молчал. Я считал, что если я выдам виновника, то его отец не вернется с фронта. Справед ливости ради надо сказать, что в этот вечер подобная экзекуция проходила во многих домах — разъяренные матери от всего исстрадавшегося сердца лупцевали моих приятелей.
Второе событие оставило мрачный и тревожный след в моей душе на всю жизнь. Собственно, никакого события не произошло. Стоял холодный, сырой октябрьский день 1942-го года. Сестра моя ушла в школу, она уже училась в первом классе. Младшего брата и сестренку с утра отвели в ясли. Мать, как всегда, пропадала на своей работе. Бабушка возилась на огороде. У меня не было нормальной обуви, и я сидел один в избе. Время от время за окном принимался моросить противный дождь, и он наводил уныние. Привычно хотелось есть. Чтобы не думать о еде, я читал книжку.
И вдруг что-то жуткое, непереносимо тоскливое навалилось на меня. Мне стало страшно, будто наступил тот самый конец света, которым стращала нас бабушка. Меня охватил неизъяснимый ужас. Я чуть не закричал от тяжелого, безысходного чувства. Меня будто сорвало с места, я вскочил, бессмысленно