Купец пал ниц перед своим благодетелем. Но не сдержал удивленья: «Почему ваше величество не сделали меня сразу султаном Севильи, а испытывали мое терпенье, и без того достаточно испытанное судьбой, заставляя заниматься не своим делом?»
Султан рассмеялся. «Дорогой друг! Если бы ты получил стол в Севилье в тот день, когда повел на пастбище сто овец, от Севильи не осталось бы камня на камне».
Все чаще уединялся Бедреддин для размышлений, покуда наконец шейх не разрешил ему «эрбайн». По-арабски «эрбаин» значит «сорок». На сорок дней запирали дервиша в одиночестве без пищи и почти без воды. То был один из последних искусов путника.
Перемены, происшедшие с Бедреддином, были неслыханны. Он считался одним из крупнейших правоведов мусульманского мира, наставлял десятки учеников из разных стран, был учителем султанского наследника. Давал фетвы — юридические заключения по самым сложным вопросам шариата. Читал проповеди, сочинял труды, которые служили пособием для многомудрых улемов. Теперь молитвы и диспуты, поучения и книги — все было оставлено ради пенья и плясок с такими же, как он, безумцами. Он отдалился от соучеников и друзей, от улемов, от семьи. Все пребывали в недоумении. И больше других роптали земляки. Бедреддин был надеждой духовного сословия молодой Османской державы. Он должен был стать опорой законности, поддержать авторитетом религии и науки ее устроение. И вот тебе на — бросить все и уйти от мира. Чего ради? К тому же утеснения плоти, голодовки, бессонные ночи грозят его здоровью, а может, и самой жизни. Не иначе как эти беспутные дервиши завлекли его, сглазили, сбили с пути. Не зря отец Бедреддина кадий Исраил не любил шейхов и дервишей.
Было решено: пусть Мюэйед отправляется в Эдирне.
Ему кадий Исраил поручил попечение о своем сыне, а он не имеет возможности лицезреть его по нескольку месяцев. Пусть Мюэйед расскажет кадию о случившемся, и тот отзовет сына под свою руку, образумит его. Никого другого Бедреддин и слушать не станет.
И вот Мюэйед седлает коня, вьючит заводного и благословляемый земляками, напутствуемый Джазибе отправляется в путь. Иерусалим, Дамаск, Халеб, Конья, Кютахья… Мелькают многолюдные, богатые города, шумящие базарами, гордящиеся мечетями, окруженные мощными стенами. Города полнятся устрашающими слухами: с северо-востока движутся полчища завоевателей, невиданных со времен монголов. Их ведет Железный Хромец — Тимур Ленг, называющий себя Повелителем Вселенной. За восемнадцать дней он взял считавшийся неприступным город Сивас, засыпал рвы телами защитников, срыл стены. И движется на Малатью.
Мюэйед слушал и не слышал: в одно ухо вошло, в другое вышло. Говорят, лошадь и та бежит к дому быстрей. Мюэйед торопился на родину.
Стояли погожие осенние дни. В сирийской пустыне жар обжигал лицо. А в горах Тавра уже веяло зимней прохладой. Земледельцы собирали обильный урожай. Запахи яблок, опавшей листвы, пожухлой ботвы щекотали ноздри, то были запахи родины, которых он не слышал, шутка сказать, два десятилетия. Да, ровно двадцать лет минуло с той поры, когда они с Бедреддином, полные надежд, ушли из Эдирне в Бурсу.
Выехав на берег соленых вод, Мюэйед возликовал; на той стороне виднелись минареты, крыши, кипарисы раскинувшегося по склонам румелийского городка Галлиполи.
Покуда он переправлялся через алые от закатного солнца воды пролива, пока ехал по узким улочкам городка, сердце его пело, сердце его скорбело. Пело о встрече с родной землей, скорбело о годах, проведенных вдали от нее.
На ночлег он решил остановиться у проповедника, хатиба, давнего своего знакомца, ученика кадия Исраила. Не успели они как следует порадоваться свиданью, как за воротами послышался конский топот. Хозяин вышел и вскоре вернулся с новым гостем — огромным детиной в ратной справе, с саблей у пояса. Мюэйед глянул и обмер: то был товарищ его детских игр Шахне Муса. Они обнялись. Поликовались со щеки на щеку.
Муса стал теперь субаши — подчиненным кадию воинским начальником, ответственным за порядок и законность в столичном пригороде Йылдырым, на правом берегу Тунджи. Пригород этот возрос уже при султане Баязиде, который возвел там мечеть, точно такую же, как в первопрестольной Бурсе. А кадием поставил Исраила, старого боевого соратника своего отца. Верно, сев на трон, хотел загладить несправедливость покойного султана Мурада к славному роду гази — покорителей Румелии. До кадия Исраила, оказывается, уже дошли слухи о переменах, свершившихся с сыном, о брошенных в Нил книгах. По поручению кадия и ехал Шахне Муса в Египет: «Если не хочет мой сын свести седины отцовские с печалию во гроб, пусть возвращается вместе с тобой на родину, чтоб зажечь светоч наук в медресе, что строится по султанскому повеленью в Эдирне. И не медлит, ибо близятся грозные времена».
Взяв Сивас, Тимур прислал султану Баязиду угрожающее письмо. И что только неймется степной лисе? Покорил Индию, вот и шел бы себе дальше на Восход, освобождал бы как добрый мусульманин единоверных и единокровных братьев от ига императоров Китая, а султану Баязиду предоставил бы завоевать земли гявурского Заката. Поделили бы между собой мир, и весь он распростерся бы под зеленым стягом ислама. А вот нет же!
Султан Баязид, оправдывая свое прозвище Молниеносного, помчался во главе конницы к Кайсери, чтобы преградить дорогу Тимуру и схватиться с его ордой, да не застал. Хромец взял Малатью, вырезал жителей и увел свое войско на арабов.
Вопреки обыкновению, султан Баязид не стал его преследовать. Пройдя с воинством до Токата, повернул назад, к Бурсе. И отправил в Каир своего вельможу Ахмеда Таджеддиноглу с подарками и письмом к мамлюкскому султану. Вот уже год на каирском престоле сидел бывший воспитанник Бедреддина пятнадцатилетний Фарадж. Баязид Молниеносный, прославленный победитель крестоносцев, предлагал ему союз и дружбу, какая была у них прежде с покойным Баркуком. Но помощи не прислал. Войско нужно было ему самому, дабы следующим летом взять Константинополь. Все было готово к тому, чтобы великий город пал к его ногам, как сочный перезрелый плод.
Проезжая Халеб, Мюэйед слышал, будто Тимур тоже прислал письмо Фараджу, в коем требовал удовлетворенья за убитого его отцом посла, шейха Саве, и освобождения своего плененного родича Отламыша. Заносчивый мальчишка на троне вавилонского султана ответил пренебрежительным отказом, а привезших письмо повелел бросить в темницы халебской крепости.
Ночь, день и еще ночь проговорили Шахне Муса с Мюэйедом в доме хатиба в Галлиполи, а на следующее утро разъехались, Мюэйед — в Эдирне, а Шахне Муса — в Каир. Нужно было спешить: мирозавоевательные полчища Тимура двигались на Дамаск.
За полтора перехода от Дамаска послышался ему за холмом странный гул, вроде землетрясения. Потом широко раскатился грохот. Муса даже глянул на небо: не гроза ли? Небо было ясным, безоблачным, высоким. И только тогда Муса понял: грохочут барабаны. Мигом взлетел на угор.
Перед ним лежало неширокое каменистое ущелье, залитое, как рекой в половодье, тысячами приземистых плосколицых воинов. Они шли не ратным, а походным порядком. Всадники вперемежку с заводными и вьючными лошадьми, заложив доспехи за седла. Бунчуки тысяцких, значки сотников колыхались среди пик копьеносной конницы. Обозные верблюды и боевые слоны шагали среди мохнатых монгольских лошадок и пехоты. Все это двигалось в пыли и смраде, пока не наткнулось, точно на стену, на гром барабанов.
Навстречу тимурскому воинству, выставив вперед трубачей и бубнистов, развевая по ветру пестрые одежды и белые бурнусы, сверкая новенькими доспехами, будто на свадьбу, а не на сечу, летела дамасская кавалерия, бежала, прикрываясь щитами, пехота, неслись затянутые в черные черкески каирские мамлюки.
Оторопели от подобной дерзости застигнутые врасплох передовые сотни тимурских воинов, застыли, попятились. Припадая к гривам коней, чтобы уберечься от сабель и стрел, понеслись назад, сминая ряды.
Стоять бы Шахне Мусе на холме и ждать, чем все кончится. Но не таков был у него нрав. Надвинув шлем, он выхватил саблю и с гиком ринулся на подмогу арабам.
Что было потом, вспоминалось ему с трудом. В разгар сечи в тучах пыли, застлавших солнце, он