«Мне бы Машу». – «Хорошая мысль». Что только не лезет в голову.
«АО Трубников», – узнал я голос Владика Старцева, с которым не раз общался.
«Привет, Влад! Где сейчас твой шеф?»
Влад странно помедлил. Потом отрывисто произнес:
«В морге».
«Это ты о чем?»
«А ты, правда, не знаешь?»
«Какого черта? Не тяни ты!»
«Полтора часа назад, – отрывисто пояснил Влад. – На въезде в город из аэропорта. Два встречных джипа. Даже выскочить было некуда. С двух сторон порубили всех, кто находился в машине».
«Из Калашникова?» – глупо спросил я, но Влад меня понял:
«Людей шефа из Калашникова. А самого – из Макара. Три дырки в черепе. Из пистолета. Калашников его не достал».
Звал ведь, звал Трубников, отозвалось в моем сердце с горечью. Звал меня в охрану, сопел, пыхтел: давай создадим особую Службу безопасности. Создали бы, все нынче сложилось бы иначе, кто знает? А теперь – все. Теперь никогда не узнаешь, чего хотел Трубников, сопя, пыхтя, пуская слюну как Павловская собака – действительно очистить город от дури или просто подмять под себя рынок?
Об этом, конечно, может знать Парашютист.
В тот же вечер, вспомнив про деда Серафима, я отправил на пасеку Олега, а с ним двух пацанов. Если дед жив, с дедом не спорить, жестко приказал я. Доставить его ко мне, во всех ситуациях вести себя вежливо. Начнет артачиться, скажите: Андрюха Семин по нему соскучился.
Пацаны удивились, но уехали.
Отступление второе
Паутинка Будды
Когда подали обед, дед Серафим мелко перекрестился.
Он впервые летел в самолете и все оказалось не так, как он предполагал.
Он думал, что взлетать будут долго, как в гору взбираться, но очень скоро самолет шел уже по прямой. Иногда дед ловил на себе взгляды. Кепка клинышками, праздничная рубашка в белый горошек, седая борода, румяные щечки. Много лет назад в лагере под Ерцевым Гриша Черный (пятьдесят восьмая, девять пунктов, как на выставку) тоже вот так посматривал на Серафима, потом толкнул локтем в бок: чего выставляешь себя шутом?
«Как это?» – не сразу понял Серафим.
«Ну, как, – выругался Гриша. – Кругом бараки, колючка, собаки, снег, а ты улыбаешься, как блаженный да пялишься на облака».
Серафим, правда, улыбался да пялился.
В лагере под Ерцевым он научил Гришу понимать рассветы.
В Ерцеве не всегда стояла зима, а подъем ранний. «Наблюдай рассвет, – советовал Серафим Грише. – Лучшее лекарство». – «От чего?» – никак не понимал Черный. – «От жизни». – «А разве жизнь – болезнь?» – удивился Гриша. – «Самая сладкая!»
Веточки медленно проявлялись, вскрикивала невидимая птица, потом начинало светлеть, раскрываться небо, ну и так далее – десять минут наблюдений за такой красотой напитывали Серафима силами на весь день. Теперь в восемьдесят два года он и в самолет не побоялся залезть. И нисколько не пожалел. За круглым иллюминатором открылась полукруглая светлая полоса, подсвеченная Солнцем, хотя на земле, в принципе, стояла ночь. Она, например, вовсю стояла внизу, под самолетом, где лентами и цветными пятнами там и сям мерцали необыкновенные города и села – столько огней дед не видывал и на звездном небе. Нет, на небе, конечно, огней больше, иначе быть не может (божья работа), но никогда не думал, что такое можно увидеть на ночной угрюмой земле.
В лагере к Серафиму прислушивались.
Блаженный или нет, дело второе. Он первый обратил внимание Гриши на то, что лагерные бараки это не только плесень, мат, параша, нары, запах мочи и сырых портянок. «Смотри, – однажды указал он, – стоит возле крылечка бочка с песком, а под нее подтекает ручеек. Ручеек скоро совсем подмоет бочку, все видят – непорядок, упадет бочка, но никто не торопится забить пару колышков или отвести воду в сторону».
«А кому нужно?»
«Не в этом дело».
«А в чем?»
«А в том, – объяснил Серафим, нисколько не сердясь на непонятливость Гриши, – что ручеек многим по душе. – Сам он это остро чувствовал. – Ручеек, конечно, слабенький, его всегда можно песком присыпать, отвести в сторону, а все равно он живет своей жизнью. Хоть конвоира к нему приставь, он все равно будет жить своей жизнью. У него воля, понимаешь? Он вольный, с этим ничего не поделаешь».
«Но ты же сам говоришь, что ручеек можно отвести или песком засыпать».
«Можно, – кивнул Серафим. – Тебя тоже можно отвести на берег и там песком засыпать. И к мертвому конвоира не приставишь. Умерший сразу становится всем не по рукам. Но ты не пустая вода, ты зачем-то послан на этот свет, поэтому пока ты жив, ты должен думать о жизни. О сегодняшней, о настоящей жизни. А о том, что было до нас и о том, что будет после нас, пусть думают попы, их еще не всех истребили. А ты не будь дураком, ты думай о том, что происходит с тобой именно сейчас, при жизни. Даже если ты слаб, как ручеек, подмывающий бочку, все равно думай. Пусть тот, кто будет видеть тебя, понимает твою собственную внутреннюю волю. Понимаешь?»
Гриша, вроде бы, понимал.
Случались дни вьюжные, случались серые дни с ливнем, с туманом, все равно Серафим садился у окна (если случалось окно), или на крылечке барака (если разрешалось), или еще где, и внимательно всматривался в тьму, пытаясь поймать тот момент, когда тьма из черной начнет превращаться в сероватую, когда она явит глазам самые первые очертания – чего угодно – ближних сугробов с путаницей подрезанных кустов, или тенью еще неясного смутного дерева.
Всегда было интересно угадывать, что явится из тьмы первым.
И так же интересно было с первого взгляда определять, сколько сил отпущено тому или другому человеку. Серафим, конечно, не мог точно сказать: вот этому человеку отпущено десять лет, а этому все сорок. Не прокурор, в конце концов. Просто умел как бы заглядывать в будущее, как бы провидеть судьбу. От природы было дано и жизнь научила. Например, глядя на Гришу, Серафим знал: Гриши, при всей его суетливости, хватит надолго.
И не ошибся.
Много лет позже, получив полную реабилитацию, уже на пенсии, увидел Серафим в сельском магазине толстую книжку, подписанную Гришиным именем. Ошибиться он никак не мог, в книжке оказался цветной портрет. Раскрыл страницу и наткнулся на совет наблюдать рассветы, а еще через страницу – на сказку, которую сам Гриша и рассказал деду в лагере, а теперь вот решил напомнить. Был восточный бог Будда. Он был, наверное, самый терпеливый, самый внимательный к людям. Если, например, в отчаянии карабкался по грязной скользкой лестнице жизни самый свирепый (по локоть в крови) разбойник, и при этом не давил случайно попавшего под ногу паука, а той же ногой осторожно отодвигал паука в сторону, Будда такое движение замечал. При случае, вспомнив, мог опустить сверху паутинку помощи. А паутинка порой крепче каната.
Покупать книжку Серафим не стал.
В книге трудно не соврать, он знал это. Даже зеркало врет, выворачивает все слева направо. Даже честный человек не может не соврать в каких-то обстоятельствах, так он Богом и природой устроен. А еще память у человека слабая. Как себя ни дразни обидами, все равно что-то забудешь.
Сам Серафим помнил многое.
Помнил Гришу Черного, разговоры с ним. Помнил скученные пересыльные лагеря, неизвестные переправы, зимний лесоповал, жгучую пыль Карлага. Помнил длинного, как жердь, бандеровца, привезенного из-под Львова. Патриотические зеки хотели тайком посадить бандеровца на кол, потом простили. Только вырезали на голой спине, затерли золой и сажей:
«Вот дура! – сказал тогда Гриша. – Вольняшка ведь. Зачем вешаться?»
«Это ты еще не понял, – засмеялся Серафим. – Это только кажется, что воля – по ту сторону колючки. Ошибочка, так сказать. По ту сторону колючки любого вольного первый дежурняк зачистит, энкэвэдешник заметет. Там не спрячешься, там поговорить не с кем, всех бояться приходится. Забыл, что ли? Воля не там».
«Погоди, – не понял Гриша Черный. – Как не там? Не у нас же?»
Серафим мрачнел: «Что я все говорю? Ты сам думай».
Был у Серафима дар, о котором он никому не говорил. Рано понял, что не надо об этом и слова упоминать. Например, он как бы видел весь жизненный запас человека, видел красноватое свечение над людьми. В раннем детстве деревенские пацаны хорошо наподдали Серафиму, чтобы он перестал дразнить одного из них утопленником, но летом пацан все равно утонул в речке. Одна училка, преподававшая неживую природу, что-то заподозрила. «Зачем так смотришь?» – спросила прямо на уроке. Серафим насупился и промолчал. Но училка не отстала, подошла к нему на перемене: «Зачем так смотришь?» Серафим опять промолчал. Не говорить же училке, что не намного ее осталось, что стоит над нею как бы красноватое облачко, скоро увезут ее далеко. Как раньше увезли мужа, так и сгинувшего на северных лесоповалах.
С детских лет Серафим любил спать на сеновале.
Там было тихо, пахло сеном, в щели заглядывали звезды.
Свет звезд он
Андрея Семина дед не во всем понимал.