Дарья пыталась узнать, вглядываясь в эту недвижную маску с плотно сжатыми губами, в эту страшную отверстую рану с присохшей кровью, в эти сложенные на груди (кое-как, насильно соединенные) руки, в эти пожелтелые ступни… То, что было перед глазами Дарьи, вызывало в ней лишь жалость, смешанную с отвращением, удивление, страх и еще такое чувство, какое может вызвать грубая, непристойная, оскорбительная шутка; оно — то, что было перед глазами Дарьи, — не взывало к ней: «Подойди, не бойся, прикоснись ко мне, я твой отец», — а отгоняло ее: «Прочь, что ты уставилась на меня; того, кого ты ищешь, нет и никогда больше не будет, он перестал существовать». Перестал существовать? А тбилисский артист? Отец был в точности такого же возраста, когда его убили. Нет, не убили. Он просто ушел от беды, избежал несчастья и… вернулся. «Чего ты разлегся? Ты же не мертв и не ранен!» — донесся вдруг до Дарьи раздраженный голос супруги городского головы. Удивленно взглянула она в ту сторону. Карета стояла. Все столпились на улице и рассматривали что-то под забором. Возница светил им фонарем. «Где это ты так надрался? Ну и свинья! Вставай, вставай, чего развалился!» — сердилась супруга городского головы. «Лазарь! Встань и иди!» — сказала Дарья в уме с какой-то детской радостью и волнением.

Всю ту ночь Димитрий провел без сна во дворе, и бог знает что только не приходило ему в голову, чего только не нарисовало ему воображение до самой той минуты, когда он увидел Дарью живой и невредимой. Затаившись под смоковницей, он весь сотрясался от волнения — так, словно наступила последняя ночь Батуми, всей вселенной; словно вот-вот сейчас разверзнется небо, расступится земля и раскаленная лава с адским бульканьем, шипом, гулом и ревом затопит мир, навеки поглотит, похоронит в своем огненном лоне все существующее, все, что до сих пор, хорошо оно было или худо, называлось жизнью. И все это только по той причине, единственно потому, что явился сюда тбилисский артист, превратил театр в храм дьявола и вот — вверг в адский огонь всех, виновных и невинных, без разбора. «Что за огонь жжет его нутро, что за яд отравил и распалил его душу?» — думал с бессильной яростью Димитрий и грозил кулаком единственному окошку в глухой стене соседнего дома, незримому в темноте, проклятому, ненавистному окошку. Была необычайно темная, кромешная ночь. Словно это и не мрак был ночной, а адская мгла, дым преисподней, восходящий до небес, затопляющий горы, леса, моря и реки, племена, языки и народы. Лишь петух под корзиной за высокой каменной оградой изредка подавал голос — хрипло, глухо, неохотно… Словно и его песня доносилась из потустороннего мира. А больше город не выказывал никаких признаков жизни. Если порой шелестел под смоковницей прошлогодний сухой листок, то и это был как бы неживой, выхолощенный, бесплотный и бездушный звук, отголосок смерти. Все говорило Димитрию о смерти, ни о чем, кроме смерти, он не мог думать. Порой, казалось, калитка бесшумно открывалась во всю ширину и какие-то люди вносили во двор тело Дарьи. Белый халат и белая косынка ее были пропитаны кровью, руки, раскинутые, как крылья, бессильно покачивались в воздухе. Димитрий крепко зажмуривал глаза и начинал громко говорить — чтобы отогнать это жуткое видение, рассеять этот ужас; но видение не исчезало, лишь менялось внешне, но сохраняло все тот же страшный смысл: Дарья возвращалась домой мертвой. В самом деле, почему же так не могло случиться? В конце концов, ведь она была дочерью своего отца и чем-то должна была на него походить, скажем — умереть такой же смертью, как он. А смерть стояла на дорожке, посыпанной песком, и подтягивала к себе ветку лимонного дерева. Димитрий не удивился, увидев смерть в своем саду, только не мог понять, когда же она вошла и как он этого не заметил. «Не прячься, Димитрий! Не подобает прятаться от гостей сыну твоих родителей!» — крикнула ему смерть, поднимаясь на цыпочки, чтобы притянуть ветку лимонного дерева. «Убили Дарью!» — теперь уж не осталось никаких сомнений у Димитрия; он вышел на дорожку; колени у него дрожали. В ноздри ему ударил запах, который стоял в тот памятный день в театре, в яме: затхлый запах ветоши, пыли, бессмыслицы. «Не бойся, на этот раз ничего не будет взято из твоего дома, кроме одного лимона», — сказала смерть. Димитрий изумился — откуда взяться лимону на дереве ранней весной? — но тут же изумление его удесятерилось, так как он стал свидетелем настоящего чуда: на ветке лимонного дерева на глазах у него появился плод — крупный, желтый, блестящий, словно только что вылепленный из воска. Смерть сорвала плод и выпустила ветку. Освобожденная ветка прошелестела в темноте, как внезапно взлетевшая, спугнутая во сне птица. Смерть огладила лимон ладонью и с аппетитом вонзила в него зубы; лицо у нее скривилось, глаза сощурились, изо рта потекла слюна. «Вот и лимон», — сказала смерть. Она усердно сосала желтый плод. Димитрий весь сжался от внезапной боли, покрылся испариной, силился и не мог вздохнуть — словно в груди была пустота, словно это его сердце, вырванное из груди, а не чудом появившийся лимон сосала смерть с такой жадностью. «Жизни бойся, Димитрий, жизни надо бояться! — вскричала смерть и как-то противно причмокнула губами. — Жизнь жадна. Она требует многого, она требует всего. И притом немедленно, сейчас. А я все жду, жду и довольствуюсь одним вот этим лимоном». «Что она хочет сказать?» — подумал Димитрий и вдруг почувствовал облегчение — бессовестное, низкое, отвратительное облегчение, потому что ему стало ясно: съев еще не уродившийся, несуществующий плод, гостья предсказала ему смерть так же еще не рожденного существа, и кем бы оно ни оказалось, какое бы ни ожидало его будущее, все же пожертвовать им было сейчас легче, чем Дарьей или собой, собственной жизнью, потому что такова человеческая природа; сегодняшним днем живет человек, а не завтрашним; недаром сказано: завтрашнему дню — завтрашние заботы; и нельзя не оправдать это, ибо лишь уже виденным и испытанным определяется каждый шаг человека, каждое его намерение, каждая цель, мечта или надежда, а не тем, что еще не видано и не испытано им, даже если это-то именно и составит впоследствии смысл и оправдание его существования, окажется венцом и суммой всего, что он до того видел и испытал. Смерть рассмеялась, отбросила кожицу высосанного лимона и спросила: «А где тут уборная?» Смерть ушла. А Димитрий с еще большим нетерпением ждал теперь Дарью, так как на этот раз был уверен, что она вернется домой живой и невредимой. Ему уже не терпелось рассказать жене о своем странном видении, которое ей, конечно, не стоило труда истолковать, как она толковала обычно его и свои сны: искусству этому она научилась от бабушки, чей гагатовый крест и шелковый шнурок достались ей в наследство. Как запертый в клетке зверь, метался он по двору между калиткой и ступеньками террасы, и хотя успел уже утвердиться в мысли, что беседа со смертью была всего лишь плодом его воспаленного воображения, тем не менее — на всякий случай! — все же поглядывал одним глазом, не валяется ли на дорожке шкурка высосанного лимона, брошенная смертью минуту тому назад. Более того — он даже подошел несколько раз к уборной и, прежде чем заглянуть в нее, с минуту прислушивался снаружи, хотя и знал наперед, что ничего не найдет в темной будке, кроме шипящего сырого мрака.

На другой день на площади Азизея поставили в ряд тринадцать гробов. Город устроил общие похороны убитым — навеки побратавшимся в единой, одновременной и одинаковой смерти, одной смерти сыновьям, одной земли обитателям. Так выражал город свое сочувствие и свое негодование: сочувствие к погибшим и негодование против властей. А власти молчали. Из казармы и из полицейского управления не доносилось ни звука. В открытых гробах лежали покойники с посиневшими лицами и распухшими губами, со скрещенными на груди руками, как бы в знак того, что они свое дело уже свершили. Для них все уже было кончено, а площадь Азизея бурлила как море. На ее волнующейся поверхности то взлетали, то опускались плакаты, похожие на раздуваемые ветром паруса. Православный, католический и армянский священники служили вместе с раввином и муллой. Ораторы сменяли друг друга. Димитрия вытащили из дома, попросили выступить от имени адвокатуры, но слезы помешали ему говорить; едва начав, он оборвал свою речь, и двое рабочих, подхватив под руки, отвели его в сторону. «Чего ты расплакался, время ли сейчас плакать?» — сердились на него, а он всхлипывал, как ребенок. После ада вчерашней бессонной ночи, после этого бесконечного ожидания и кошмаров наяву слезы пролились бальзамом на его сердце, но ему было немного стыдно этого неожиданного и незаслуженного облегчения, так же как вчера ночью, когда он так легко принес в жертву еще не рожденную жизнь. «Извините… Извините…» — закрыв лицо руками, бормотал он. Но когда кто-то крикнул: «Театр идет!» — и Димитрий увидел сквозь раздвинутые, мокрые от слез пальцы лицо тбилисского артиста, он вскинулся и заметался так, словно тбилисский артист вел за собой не просто свою театральную труппу, а целую вереницу еще больших несчастий. Он чуть было не закричал: «Остановите их! Не пускайте сюда!» — но удержался и опомнился, только когда уже спешил отсюда прочь, чуть ли не бежал к дому по внезапно вымершей, тревожно, подозрительно пустынной улице. Город был безмолвен и казался чужим. Где-то вдали глухо гудели море и площадь Азизея. На каменных оградах зеленел пятнами мох. Из окон, похожих как близнецы, равнодушно и тупо глядела на улицу пустота. Димитрий остановился, оглянулся, но сзади было то же, что впереди. «Но ведь это бегство, это трусость, господин адвокат! — сказал он себе насмешливо. — Да, трусость… Но какой смысл в отваге?» — продолжил он, рассердившись, свою мысль. Так он шел и думал: «Ну, теперь этот безумец совсем сведет народ с ума…

Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×