Вечером приезжает муж с горой продуктов, и снова хорошо — тем более жара наконец спадает. Эксперимент совместного отдыха, как ни странно, удается — наверно, примиряет собака и еще — отсутствие посторонних глаз. Я всегда замечала, что мы яростно ругаемся на людях, а наедине живем почти что нормально. Поэтому все вокруг, наблюдая наши громкие ссоры и давно предрекая нам скорый развод, сейчас уже отчаялись увидеть его и смирились с этим странным браком.

Два раза в неделю я езжу в Москву на диализ, накануне вечером муж отвозит меня на станцию в Обнинск, и дальше я трясусь на электричке, два часа. Приезжаю в Москву уже к ночи, сваливаюсь замертво и встаю в шесть утра, встречать перевозку. На дачу возвращаюсь на другое утро — муж ждет меня опять- таки на станции. С собакой.

Но дни бегут, как спринтеры на дистанции, — каждый из них хорош в отдельности, но все вместе они неразличимы и стремительно приближают меня к страшной дате. Правда, впереди еще двенадцать дней отдыха в Доме ветеранов кино, что в Матвеевском. Это как раз посередине между моей квартирой и моей больницей, и так как Дом ветеранов в черте города, перевозка должна за мной приезжать, но все же я немного волнуюсь.

Матвеевское встречает меня мягким комфортом, знакомыми лицами, удивительной полузабытой интеллигентностью: все со всеми постоянно здороваются — как в деревне.

Единственное, что омрачает существование Дома ветеранов (впрочем, кажется и так доживающего последние дни), — очень уж много желающих арендовать или даже купить это роскошное, построенное еще в советские годы здание, а с другой стороны — очень мало средств у некогда могущественного киносоюза, чтобы поддерживать тут комфорт.

Дни стоят прекрасные, еще прекраснее — ночи. Эти предосенние лунные, неземные ночи почему-то всегда меня пугают своей краткой, хрупкой красотой и тревожными предчувствиями: не может быть на земле долго все так покойно и нетленно. Я это всегда знала — еще в молодости, приезжая именно в эти дни на дачу, когда там пусто, одиноко и тихо и уже не орут на улицах мальчишки. Помню эту завороженность близостью тления, прекрасной близостью.

Наверно, вот это трагически-прекрасно в ранней осени — ожидание конца.

Эмма

Я расскажу о ней, потому что она была последним человеком, отдалившим меня — на какое-то время, во всяком случае, — от страшного слова “операция”. Отделила — своей смертью.

Мы даже с ней не дружили. Надо сказать, что вообще дружба женщин на диализе — понятие весьма относительное. Все они, вернее, все мы — издерганные, старые или кажущиеся старыми даже в сорок лет, почти или совсем одинокие (кто же выдержит жизнь рядом с диализником?), почти всегда истеричные и потому часто меняющие свои симпатии и антипатии. Только более или менее сблизишься с одной, вроде бы душу ей раскроешь, как тут же узнаешь, что она уже кому-то что-то насплетничала, — и даже ведь не осудишь! Что взять с безнадежно больного человека?

Эмму, в общем, в больнице не любили. Она была резкой, скрытной, молчаливой — типично одинокая женщина и, как видно, привыкшая к своему одиночеству, которое — так я и знала! — скрашивал любимый кот. Вообще любила животных. И в больнице рано утром выносила по собственной воле ведра с пищеотходами, подкармливала бездомных кошек, которых во множестве расплодилось вокруг больницы.

Кроме того, она была довольно-таки решительна, если не сказать сварлива, в прежнее время сказали б — сутяжна. Однажды мы написали жалобу на наше руководство, которое амбулаторных диализников, то есть нас, содержало в ужасной грязи и небрежении. А ведь нам надо где-то переодеваться, хоть что-то наскоро поесть перед четырехчасовой процедурой. Чаша терпения переполнилась, когда у нас перед носом захлопнулись двери столовой и буфетчица заявила, что отныне нам запретили сюда заходить — под предлогом, что мы можем занести инфекцию (как будто мы не лежали со стационарниками на тех же самых кроватях). Тогда мы и написали то самое письмо главврачу — как журналист, я его сочинила и отпечатала на машинке. Но в последний момент, уже уехавши после диализа из больницы, вдруг передумала в этом участвовать (все-таки склока!), позвонила медсестре и попросила ее не давать бумаге ход.

На другой день я узнала, что решительная Эмма к вечеру сама отнесла это письмо главврачу, и последствия были самые крутые: нашего зав. отделением и старшую медсестру лишили премии. Зато нам открыли врата столовой, прибрались в раздевалке, принесли из стационара и поставили для нас еще две кушетки и прочее. Реакция, впрочем, была разной: кто-то радовался санкциям, кто-то нас осуждал. Я и до сих пор думаю, что дело лучше бы решить миром.

Кстати, кроме кота у Эммы, оказывается, еще был друг по имени Саша. Забегая вперед, скажу, что, когда я заглянула к ней в палату после операции, она рассказала мне, что этот ее друг десять дней спал около нее на каталке. И я, помнится, заметила одной своей подруге: “А кто будет спать около меня десять дней на каталке?” На что та, естественно, ответила: “Я”. Но я-то знала, что на ней еще старуха мать, почти неподвижная, и еще какая-то там очень больная родственница.

Правда, потом я узнала от наших жестоких и правдивых баб, что этому другу она отписала (приватизировала на его имя) квартиру.

У нее была та же болезнь, что и у меня, — поликистоз почек. Это, как правило, болезнь врожденная, генетическая — множественные кистозные образования, обычно на обеих почках. Они сильно увеличены в размерах и, как, например, написано в моей истории болезни, не помещаются в экран — имеется в виду ультразвуковое обследование. Поэтому для трансплантации почки, которая представляет собой обычно разовую операцию, поликистозные больные подвергаются не одной, а двум или даже трем операциям: сначала надо удалить один или даже оба непомерно разросшихся органа. У Эммы, например, удалили трехкилограммовую почку. Но Эмма хотела жить, Господи, как она хотела жить!

Могут сказать: хотела жить, как и все, что же тут особенного? Нет, как раз очень многие почечные больные, измученные многолетними неизлечимыми хворями, жить или не хотят вообще (но и решимости на то, чтобы покончить с жизнью, у них, конечно, тоже нет), или живут по инерции, вяло, еле-еле, от процедуры к процедуре.

Однажды Эмма сказала мне: “А я уже ездила к хирургу”. — “Как, прямо так, к самому?” — “Да, а что такого?”

Я представляла себе, что хирург — это высшее, божественное создание и к нему тебя должны подвести или поднести, со всякими онерами, анамнезами и эпикризами, после множества предварительных звонков и согласований. И вдруг...

Вот так Эмма! Поехала к нему раз, поехала два.

На второй раз она собралась фундаментально — уже как бы в больницу: запасла для кота еды, договорилась с другом Сашей, собрала вещи. И теперь ее уже оставили в мрачном святилище на Каширке. Доносились какие-то слухи: вроде бы сделали операцию, вроде бы тяжело, но вроде бы жива.

А через какое-то время к этому же самому хирургу поехала и я сама, по тому же вопросу — Эмма меня убедила.

— Будем удалять почку! — решительно заявил хирург, посмотрев и пощупав, аудиенция длилась минуты три, не больше. Когда, одернув юбку, я захотела робко спросить, а что будет, если не оперироваться, он уже говорил по телефону, и отрывать его было неприлично.

— А как у вас здесь Савин-Лазарева (вот такая странная была у Эммы фамилия)? — спросила я, вклинившись в минуту без телефона.

— А вы можете зайти к ней. Она в третьей палате.

На ватных ногах я пошла. Толкнула дверь. И увидела... Да что же я увидела?

Половину, тень от того, что было Эммой — энергичной, моложавой, деятельной: на высокой постели лежало тощее существо с ножками-палочками, высовывающимися из-под простыни, рядом стоял костыль, и сплетенная из простыни веревка привязана к спинке кровати, за которую она держалась, пытаясь подняться мне навстречу.

— Валюша! — тихо-радостно воскликнула она, и это было самое необыкновенное: мы всегда звали

Вы читаете Болезнь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату