из Климентовского грузовик — хлебный, что ли — и вылетел прямо на тротуар. Не справился, наверное, с управлением на повороте, может, пьяный был. Никто опомниться не успел, так мгновенно, а Валечка еще прямо у столба стоял… Боже мой! — Эмилия махнула рукой и снова заплакала. — Что могло быть, что могло… Ему ведь повезло, можно сказать, — горько усмехнулась она, подняв на Надю огромные сквозь слезы глаза. — Только нога, одна только нога до самого бедра, но ни царапины больше нигде, а могло бы… Леонид Степанович, палатный врач, так и сказал: повезло парню… Но это ведь умом понимаешь, что повезло, а так — я как представлю, что он почему-то даже сознания не терял все время, пока «Скорая» приехала, а ему ведь фактически реампутацию пришлось делать, ты представляешь, что с ногой у него было? — Она больше не плакала, но все лицо ее словно судорогой свело. — Я только два момента в своей жизни так вспоминаю… Когда маму провожала в Одессу перед самой войной, за три дня, рукой ей махала с перрона и все говорила: мамочка, скоро увидимся, мы скоро к тебе приедем с Юрой и Валечкой! И еще раз, потом…

Надя даже обрадовалась немного, что Эмилия Яковлевна вспомнила о каких-то других мучительных мгновениях. Лучше ей было вспоминать сейчас о них, чем представлять, как ее сын не терял сознания, пока «Скорая» ехала на угол Климентовского переулка…

— А потом когда, Эмилия Яковлевна? — спросила она.

Потом — когда немцы стояли под Москвой, — не удивившись Надиному вопросу, ответила Эмилия. — Ночью шестнадцатого октября. Мы ведь не то что не успели эвакуироваться, а просто я не захотела. Куда нам было ехать? У нас ведь все здесь, в Москве… У Юры моего корни московские, дворянские, я все смеялась, что это в его ордынских предков у Вальки глаза как у Чингисхана. И у меня тоже все в Москве были, только мало очень родственников, даже удивительно — обычно еврейская родня бессчетная, а у меня вот наоборот… Правда, кто в Америке давным-давно, кого репрессировали… Куда нам было ехать? К тому же Валечка заболел как раз, опасались, не дай Бог, воспаления легких, и я побоялась: в белый свет, с больным ребенком… Юра сказал: как ты решишь, Милечка, так и будет. — Она достала из сумочки «Шипку», закурила, стряхивая пепел прямо в распечатанную пачку. — И я решила остаться. А потом — Господи! Немцы в Химках, по всему городу гарью пахнет: документы жгут в учреждениях. Такая паника на улицах. И бомбежки… Мы с Юрой тогда у его родителей жили, в Козицком, за «Елисеевским». Ночами «зажигалки» сбрасывали с крыши, а я еще за Юрой присматривала: у него же зрение такое было, что он даже «зажигалок» в упор не видел, не то что где крыша кончается. — Легкая, светлая улыбка мелькнула при этом воспоминании по ее лицу. — Он удивительный был человек, никто не знал, только я. Все нашей парочке удивлялись: я-то роскошной женщиной считалась, а он маленький, в очках, говорил тихо… Правда, студенты на его лекции со всего города в МГУ сбегались, хоть и тихо он говорил. Но дело даже не в этом. Он такой был человек… Я не могу объяснить, не могу словами это высказать, даже странно — это я-то!.. Ну вот, и мы остались. В ополчение его каким-то чудом не взяли, хотя туда ведь всех брали, чуть не параличных. Он такой сердитый вернулся из военкомата, а у меня от сердца отлегло. И тут эта ночь на шестнадцатое… Юра, помню, все сидел за столом, лампу накрыл моим платком и учебник писал по своей лингвистике. А я лежу, думаю — о маме думаю, понимаю, что с нею скорее всего случилось… И что со мной будет, с Валечкой, если немцы возьмут Москву, — это тоже понимаю. А я ведь сама решила остаться! Ну, думала-думала и начала плакать — по-моему, совершенно неслышно. Вдруг Юра встает из-за стола, подходит к кровати, обнимает меня и прямо в ухо мне так тихо говорит: Милечка, моя любимая, что же ты боишься, ведь я тебя защитю! Так и говорит: защитю… Лингвист!

Она улыбнулась той же светлой улыбкой; пепел опадал с сигареты на пол. Надя молчала, не понимая, что потрясло ее больше — слова, улыбка, облетающий пепел?..

— Как твою дочку зовут, Надя? — вдруг спросила Эмилия.

— Ева.

— Красиво… На тебя похожа?

— Нет, — покачала головой Надя. — Совсем не похожа. Беленькая…

— Ложись пока, поспи, — вздохнув, сказала Эмилия. — Что же попусту себя мучить? По-моему, можно прилечь на этой банкетке. Или хочешь, я позвоню, Боря Ребрук приедет, к нам тебя отвезет?

— Не надо, Эмилия Яковлевна, — сказала Надя. — Я и правда тут прилягу. А вы?

— Я посижу, — сказала она. — Мне все равно не уснуть. А ты ложись.

Надя понимала, что тоже все равно не уснет, но не стала спорить с Эмилией. Она сняла жакет, сбросила туфли-«лодочки» и легла, укрыв жакетом ноги, а локоть подложив под голову. Эмилия Яковлевна закурила новую сигарету от предыдущей.

— Юра на Пасху умер, — сказала она, кажется, даже не обращаясь к Наде. — Говорят, это счастливая смерть… Как же смерть может быть счастливой? Возвращался из университета поздно, сел в троллейбус — последний, случайный… — Надя снизу видела, как Эмилия смотрит куда-то остановившимся взглядом. — Булат при мне никогда эту песню не поет… Никого пассажиров не было, он один — и сердце вдруг остановилось. Водитель думал, он уснул, не хотел будить до конечной. Как я осталась жить, не знаю.

Надя чувствовала, что Эмилия говорит это себе одной, не ожидая ответа, — и молчала, стараясь сдерживать дыхание. Ей почему-то стало неловко, как будто она подслушивает, и она закрыла глаза.

Надя не знала, сколько времени провела в палате у Вали. Но связь с ним оставалась такой обостренной и неразрывной, что она могла думать только о нем.

И вдруг, в этом напряженном и обостренном состоянии, она вспомнила начало их разговора в Лефортовском парке, которое почему-то казалось ей таким важным, но все никак не вспоминалось прежде!

— Тебе понравилось? — спросил Валя, с улыбкой глядя на ее взволнованное лицо.

— Ужасно! — воскликнула Надя. — Особенно тот артист, который стихи читал. Это же он в «Современнике» играет, я правильно узнала?

— Он, — кивнул Валя. — Леонид Павлович.

— Ты его знаешь? — удивилась она.

— Знаю, он у нас часто бывает, — ответил Валя. — Я вообще-то всех знаю, потому что у мамы все бывают, она любит, когда много людей. Мне даже неловко иногда, — улыбнулся он.

— Почему? — снова удивилась Надя.

— Да вот поэтому… Для всех он кумир недосягаемый, за билетами на него ночами в очередях стоят, а я его с детства помню, и билеты на любой спектакль он мне с удовольствием сам подарит. Неловко же перед однокурсниками, хоть они и не знают…

— Ничего, — тоже улыбнулась Надя, глядя в его глаза, в которых действительно чувствовалось смущение. — А стихи он очень хорошо читал.

— Да, — согласился Валя. — «Я вас любил» особенно.

— Ну, это я как раз не люблю, — поморщилась Надя.

— Почему? — на этот раз удивился Валя.

— А что в этом стихотворении хорошего? — пожала она плечами. — Оно какое-то эгоистическое.

— Эгоистическое? — Его голос звучал теперь не просто удивленно, а совершенно изумленно. — Что же в нем эгоистического?

— Как же — что! Он же говорит, что ее любил, правильно? — сказала Надя; Валя кивнул. — Любил, так искренно, так нежно… Тогда почему он ей желает, чтобы ее любил другой? Самому надоело, значит?

Валины глаза стали от изумления почти круглыми.

— Наденька, ты что, в самом деле вот так вот это понимаешь? — помолчав, произнес он. — Но там же совсем иначе… Он не желает, чтобы ее любил другой! Но… Может быть, ее уже любит другой, или по другой причине она его не любит. Ну, почему-то они не будут вместе. Но он любил ее так, что даже теперь… Ох, Надя, я не могу объяснить! — вдруг сам себя оборвал он. — Это глупо, по-моему, объяснять стихи, да еще про любовь.

Потом он улыбнулся и стал говорить про науку, которая когда-нибудь поможет людям быть счастливыми, — и она забыла начало разговора.

И вот теперь Надя лежала на жесткой банкетке в больничном вестибюле, сквозь ресницы смотрела

Вы читаете Последняя Ева
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату