Гостей ожидали к полудню, но Жан и Сесиль были на ногах с шести утра, чтобы закончить последние приготовления. Ровно в девять, после кофе и легкого завтрака, в последний раз проинструктировав горничную и поденщицу, помогавшую с уборкой и на кухне, созвонившись с ресторанной службой доставки и убедившись, что Жан, причесанный и побритый, на всякий случай одетый уже «для парада» (только без галстука и пиджака) засел в кабинете со своими бумагами, мадам Дюваль отправилась в парикмахерскую. Сегодня, как никогда, ей важно было быть во всеоружии, и полагаться не только на силу своего ума, но и на власть женских чар.
После ухода супруги Жан вздохнул с облегчением — Сесиль с ее характером и в обычные дни было не просто выдерживать, а с тех пор, как ей стало известно о приезде Эрнеста, она сделалась невыносимой… В редкие минуты, когда жена не изводила его ревнивыми подозрениями и оскорбительными намеками, всплывала другая тема: завещание Шаффхаузена.
Содержание этого документа было известно Дювалям вдоль и поперек, ведь они были свидетелями его составления и нотариального заверения, и Сесиль не могла понять — зачем Бертье пригласил в Антиб Сен-Бриза, которому доктор отказал всего-навсего викторианское траурное кольцо, несколько старинных книг по искусству Ренессанса и три французские гравюры? Разобраться с этой мелочью можно было бы и потом, когда завещание вступит в законную силу, и за дело возьмется душеприказчик… И, конечно, душеприказчику не обязательно было встречаться с виконтом лично, он мог действовать через посредника, того же Бертье. Соломон же Кадош в завещании не упоминался вовсе, однако нотариус пригласил и его, ссылаясь на какие-то «изустные» распоряжения покойного!
Сесиль готова была обсуждать это часами, придумывая самые фантастические версии, Жан отвечал только невнятным «ммммммм…» и односложными «да», «нет», «неужели», желая только одного: чтобы супруга заткнулась и оставила его в покое и в одиночестве, хотя бы на час!.. Всего только час без ее надзора и навязчивой заботы, шестьдесят минут, каждую из которых он посвятил бы мыслям об Эрнесте — своим воспоминаниям и тайной сладкой боли, и мучительному, острому предвкушению встречи…
Трех мойр, отмеривших Дювалю желанный промежуток времени, звали не Клото, Лахезис и Атропос, а Прическа, Укладка и Маникюр.
«Боже, благослови женские причуды, благослови парикмахерские салоны, и каждый из десяти пальцев, который требуется накрасить…» — думал Жан, надежно заперев дверь кабинета и поудобнее устраиваясь в кресле, прежде чем достать из тайника в письменном столе черно-белую фотографию Эрнеста, единственный сувенир из прошлого, который он сохранил.
Это был одновременно его запретный плод, святое причастие и чаша цикуты, и Жан касался его крайне редко, может, пару раз в год, и после каждого такого падения горько казнил себя, накладывал епитимью в виде немедленной покупки подарка Сесиль и рьяного исполнения супружеского долга, и еще — в виде очередной статьи, доказывающей, что гомосексуальность, хотя и с трудом поддается коррекции, вполне излечима при искреннем желании пациента и его готовности сотрудничать с врачом.
Но сегодня… сегодня был особый случай. Жан положил перед собой фотографию, бережно разгладил ее кончиками пальцев — так, как если бы по правде касался щек и высоких скул Эрнеста — ослабил душивший его воротник рубашки и едва удержался, чтобы немедленно не засунуть руку в штаны, с подростковым нетерпением обхватывая уже наполовину вставший член…
— Дорогой мой… о, дорогой, драгоценный, мой прекрасный принц! Хочу… хочу… хочу тебя! — страстно шептал он, как безумный, пожирая взглядом пожелтевший снимок, который не променял бы на все полотна Рафаэля и Боттичелли… а потом все-таки расстегнул брюки и принялся яростно мастурбировать.
Дюваль не искал себе оправданий, но гаснущий разум, цепляющийся за последние осколки прагматичной морали, такое оправдание все-таки нашел: если он сейчас, немедленно, не спустит пар, то просто не сможет сидеть напротив Эрнеста за обедом, без риска покрыть себя, а заодно и Сесиль, несмываемым позором.
…Телефон, зазвонивший где-то у локтя в самый неподходящий момент, едва не довел Жана до обморока.
«Черт!!!» — он был уже на таком взводе, что хотел было проигнорировать звонок — пусть ответит горничная, ведь аппарат есть и в коридоре, и на кухне, или сработает автоответчик — но у него мелькнула мысль, что это Сесиль… воспоминание о жене стало каплей ледяной воды, способной осадить целый котел пара, и Дюваль дрожащей рукой снял трубку.
— Слушаю…
— Привет, Жанно. — это был Эрнест — даже двадцать лет спустя Дюваль не спутал бы его голос ни с каким другим… — Если не можешь говорить, просто скажи «нет», и я задержу тебя не дольше, чем на полминуты.
— Боже, Эрнест… Эрнест… — Жан не мог сдержать свое дыхание, не мог сдержать счастливых слез, покатившихся по лицу, как в детстве, от слишком сильного переживания, и почти судорожно сжал телефонную трубку. — Что?.. Что?..
— Я понял… ты один. Мне повезло. Я очень рад тебя слышать, это правда, Жанно, чистая правда.
Голос художника звучал немного странно, но знакомые бархатистые обертона — как мурлыканье леопарда — и мягкие, ласкающие интонации заставили Жана окончательно потерять голову, и он обрушил на Эрнеста поток сбивчивых признаний, извинений, обвинений и просьб.
— Жан… о, черт… подожди… нет… послушай… — Эрнест пару раз пытался что-то сказать, но быстро сдался, поняв, что не может сопротивляться лавине, и просто ждал, пока Дюваль выговорится и хоть немного придет в себя.
— Где ты? — выдохнул Жан. — Когда… когда я тебя увижу? Я больше не могу ждать, это худшая пытка в мире!.. Я не видел тебя семнадцать лет, понимаешь, семнадцать чертовых лет!
Из телефонной трубки донесся прерывистый вздох — не то возбуждения, не то сожаления — и грудь Жана внезапно сдавило дурное предчувствие:
— Эрнест?
— Жанно, поверь, я тоже скучал по тебе… очень скучал, все эти годы. И я ничего не забыл. Но друг мой, прости, я не приеду на сегодняшний обед.
— Не приедешь? Как это — не приедешь?
— Не приеду. Я плохо вписываюсь в атмосферу подобных мероприятий, к тому же я немного нездоров. Мне следовало бы сразу отказаться, просто не брать приглашение у Бертье, но… это было хорошим поводом позвонить тебе.
Каждое слово Вернея падало на сердце обманутого любовника комьями земли на крышку гроба.
«Немного нездоров» — значит, в дымину пьян, или накачан наркотиками по уши, а может, и то, и другое… Вот