И вот он рядом, без короны и мантии, в простой белой футболке и синих джинсах, сидит, откинув назад темные непослушные волосы, улыбается, курит «Галуаз»… После законченных рисунков, его прекрасное лицо расслабилось и кажется совсем юным, глаза блестят ярко и дерзко, и взгляд снова мечтательный и немного хмельной… таким он был и позавчера, после их первого обоюдного оргазма…
Соломон едва дождался момента, когда они наконец-то остались наедине — после того, как закончили чересчур долгий ужин в «Эскалинаде» и выполнили долг галантности перед мадемуазель Пепитой (проводили до отеля на набережной и передали девушку с рук на руки старшей сестре). Вокруг них сияли вечерние огни, кипела толпа, стремившаяся на променад, поближе к развлечениям, кто-то постоянно налетал сзади, обгонял сбоку, касался локтем, извинялся, пытался заговаривать, музыка улицы и шепот моря сливались воедино с песней ветра, но все это было неважно для двоих любовников. Они не обнялись, просто шли рядом, очень близко, почти что бедро в бедро, и дыхание Эрнеста щекотало щеку Соломона, а одеколон Кадоша привычно дразнил чувствительные ноздри художника.
Минут пять длилось напряженное молчание, как будто рты у обоих залило смолой. И Соломон снова начал первым:
— Почему ты не приехал к Дювалям?
Эрнест усмехнулся, достал новую сигарету из пачки, предложил спутнику — и, пока тот закуривал, спросил настолько спокойно, насколько хватило самообладания:
— А ты искал меня у них?
— Да, и удивился, не найдя.
— Я не знал, что ты тоже приглашен и будешь там. Бертье об этом не обмолвился. Ну и другие причины были… — он медленно выпустил струйку дыма и сразу же затянулся снова; от внимательного взгляда Соломона не ускользнул ни этот косвенный признак неуверенности, ни то, как тщательно Верней подбирал слова.
— Какие причины?
Эрнест моментально ощетинился и превратился в злого уличного кота:
— Тебе-то какое дело? Приехал-не приехал… Что за допрос? Позавчера мы с тобой выебали друг друга как бешеные выдры под марихуаной, ты привез меня домой мертвецки пьяного — спасибо — и смотался с концами раньше, чем я глаза продрал! Ни записки, ни телефона, ни намека на продолжение…ни одного звонка… с какого хера ты со мной сейчас играешь в полицейского?
— Можем поиграть в доктора, если этот вариант тебя больше заводит. — лицо Кадоша осталось невозмутимым, голос звучал серьезно, но внутри все дрожало от радости узнавания и смеха, и, конечно, Эрнест это почувствовал:
— Надо же, какие мы остроумные! — в следующую секунду ему самому стало смешно. Он хмыкнул, потом, осознав всю нелепую мелодраматичность сцены, захохотал, Соломон присоединился к нему собственным смехом — искренним, хоть и не столь громким.
Лед треснул, мучительная неловкость от обоюдного скрываемого желания исчезла, как будто ее и не было. Любовники обнялись и сжали друг друга так тесно, что потеряли дыхание, но легко нашли ответ на вопрос:
«К тебе или ко мне?»
Жан лежал в постели с книгой и делал вид, что читает, пока Сесиль, сидя перед трюмо в шифоновом пеньюаре цвета зари, расчесывала волосы и заканчивала приготовления ко сну. Она молчала, но ее поза, напряженная спина, все жесты и движения были так полны враждебностью, что супруг на расстоянии должен был ощутить гневную заряженность, как вибрацию оголенного провода. Он и ощущал — но впервые в супружеской жизни это его не пугало. Сесиль предстояло найти в кровати не нашкодившего мальчишку, смиренно ожидающего наказания, а холодного безразличного мужчину, порядком уставшего от самовластья жены.
Предвкушая сей счастливый момент, Жан испытывал нечто вроде злорадства, и это переживание тоже было совсем новым, дразнящим обоняние и вкус, как незнакомое экзотическое блюдо. Если бы только он мог разделить его с тем, кого по-прежнему хотел сильнее всего на свете — со своим принцем облаков, с Эрнестом…, но Эрнест сейчас был далеко и рядом с другим.
«Богатый еврей», кажется, так Сесиль недавно назвала Кадоша, с нескрываемым презрением буржуазной католички к недоступным ее пониманию «жидам» — и одновременной завистью к чужим деньгам. Нет, конечно, Эрнест не мог польститься на деньги, для него ничего не значили атрибуты роскоши, он не соблазнился бы дорогой машиной и щедрыми посулами, он воспламенялся только от красоты и тайны, от недоступности (пусть и мнимой), побуждавшей к любовному подвигу, от готовности к наслаждению — и свободы предаваться утехам там, где застанет страсть…
Все это было у Соломона Кадоша в достатке, а может, и в избытке. Жан, сам того не желая, припоминал в подробностях то, что ему доводилось слышать и читать о евреях-любовниках, об их ненасытной пылкости и неразборчивости при связях с гоями (2), о способности доводить жертву до многократного оргазма — и не изливаться часами из-за меньшей чувствительности головки обрезанного члена… который всегда с виду кажется крупнее, чем необрезанный.
Жан представил — нет, увидел, услышал, почти физически ощутил — как Эрнест, с пылающим лицом, с растрепанными волосами, абсолютно голый, взмокший, стонущий, извивается на члене Кадоша, сидя верхом на любовнике, и сжимает коленями его бока, как наездник на родео…, а Соломон усмехается своей дьявольской усмешкой пожирателя христианских младенцев и, не теряя времени, умело дрочит Эрнесту, чтобы заставить того выплеснуть гойское семя прямо на грудь и на живот богоизбранного сына Израилева.
«Ооооо, Боже, спаси меня…» — мысленно простонал Дюваль и просунул руку в пижамные штаны, чтобы хоть как-то успокоить собственный пенис, желающий немедленно стать участником воображаемой сексуальной оргии.
— Это позор, Жан, немыслимый позор! Что о нас теперь подумает мэр?.. Ты хоть понимаешь, какие сплетни пойдут по всему городу, если я не заткну рот Бертье?.. В нашем доме, накануне чтения завещания, где будет присутствовать этот жид!.. Не спорю, он ужасен, меня всю трясло в его присутствии, но зачем было так явно обнаруживать неприязнь к тому, кто хочет урвать кусок от наследства Шаффхаузена? Люди завистливы и злы, Жан, они все обратят против нас, и… аххх!
Сесиль все говорила и говорила, расхаживая по спальне взад и вперед — таков был неизменный ритуал супружеской епитимьи, часть «нотация», перед второй «обязательной частью», которую виноватому мужу надлежало исполнить в миссионерской позиции — и не сразу заметила, что Жан не просто не слушает, а целиком и полностью занят собой. Она вскрикнула от ярости и отвращения и, прыгнув на кровать, сорвала с мужа одеяло:
— Что ты там делаешь?! Фуууу, да как ты смеешь, опять… опять!.. Занимаешься этой непристойной гадостью, прямо передо мной, передо мной! Вот так ты и доводишь себя до сексуальных неврозов, ты… ты!.. — не имея