Рука привычно выводила буквы и цифры, но мысли, как бурный весенний ручей, не желающий подчиняться установленному порядку, все время перетекали в иное русло, к предметам, весьма далеким от денежных расчетов и юридических схем.
Напротив стола, в другом конце комнаты, помещался диван,тот самый диван, бесстыдного винного цвета, из неприлично мягкого велюра, так приятно ласкающего кожу… Воображение Соломона услужливо рисовало Эрнеста — растрепанного, полуодетого, со сбитым дыханием, напряженного и пылающего, каким он упал в его жадные объятия три дня назад — рисовало снова и снова, не скупясь на подробности и красочные детали, так что сконцентрироваться на работе Кадошу не удавалось, несмотря на искреннее старание.
Художника не было рядом лишь пару часов, и ушел он недалеко, всего несколько кварталов в сторону от рю Эколь, но Соломон чувствовал себя до странности одиноким. Даже не одиноким — разделенным, словно ему отняли руку и ногу, и он страдал от фантомной боли. Никогда прежде с ним подобного не случалось, если не брать в расчет макабрический ужас, который он ощутил каждой клеткой тела при оглашении смертного приговора, вынесенного Исааку… Да, любовь и смерть действительно похожи на кровных братьев, всегда идущих рядом.
В конце концов Соломон сдался перед наплывом эмоций, захлопнул ежедневник, взял вместо него «Письма к незнакомке», (7) лежавшие на книжной полке, на кипе журналов и альбомов по искусству, принес с кухни вазочку с кешью, бокал и початую бутылку вина, разместил добычу на журнальном столике и с комфортом расположился на диване. Под головой оказалась гобеленовая подушка, пахнущая Эрнестом, ноги и бедра приятно согревал рыжий плед из верблюжьей шерсти (по словам любимого, подаренный ему бедуинами в Сахаре, но скорее всего, купленный на живописной толкучке в Фесе или Марракеше), под локтем свернулась трогательная плюшевая змея («последний подарок мамы», как смущенно пояснил художник, когда Соломон впервые обнаружил этого странного соседа). На сердце стало легко и спокойно, а веки, наоборот, сладко отяжелели…
Для приличия Соломон немного поборолся с дремотой, но минут через десять заснул тем особенным безмятежным сном, каким спят дети, паломники и влюбленные.
Ему снился загородный дом в Монтрё (8), с коричневой крышей, кремовыми стенами и белоснежными окнами, на берегу синевато-золотого озера Леман, где прошла большая часть его детства и отрочества, поскольку семья Кадошей жила в нем с мая по сентябрь.
…Отец сидит в кресле в гостиной, сдвинув очки на кончик носа, читает вечерние газеты и наслаждается теплым закатным солнцем, а мать на кухне собственноручно нарезает сметанный пирог с яблоками, только что испеченный Ребеккой. Соломон с Исааком крутятся возле матери, оспаривая друг у друга право отнести блюдо с пирогом в столовую, где уже все готово к вечернему чаю. Вместе с ними прыгает лохматый черный щенок, которого они зовут Чаплин, звонким лаем требует свою вкусного угощения. Мать только делает вид, что журит их, глаза ее улыбаются, смотрят на сыновей с одинаковой любовью, согревающей надежней солнца, и торжественно вручает пирог им обоим — чтобы несли бережно, как святыню, как символ их дома, и не вздумали ссориться…
— Мама! — решительно говорит Соломон, выпускает из рук блюдо, уступая Исааку, и вдруг видит себя таким, как сейчас — взрослым мужчиной глубоко за сорок. — Мама! Я хочу тебе кое-что сказать…
Мать понимающе качает головой, как будто заранее все знает, и прикладывает палец к губам, напоминая старую истину, что молчание — золото, но Соломон настаивает, подходит ближе к матери, ловит ее руки, пытается подтянуть поближе… Она не сопротивляется, но по-прежнему качает головой, и лицо ее становится грустным, застывшим.
— Мама, я люблю его. Мама, послушай: что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами. Друг мой похож на серну или на молодого оленя. Вот, он стоит у нас за стеною, заглядывает в окно, мелькает сквозь решетку. Возлюбленный мой принадлежит мне, а я — ему… (9)
— Соломон, Соломон, — вздыхает мать, и глаза ее становятся совсем грустными, хотя по-прежнему полны тепла и любви. — Неужели тебя ничему не научила судьба Исаака, неужели она тебя не пугает?.. Враги по-прежнему сильны. Неужели ты хочешь для Эрнеста судьбы Ксавье?
— Нет, я хочу для него только лучшего, а для нас с ним — только счастья.
— Счастья?! — рычит за спиной Исаак, и ему не нужно оборачиваться, чтобы представить себе искаженное горем, неузнаваемое лицо брата. Он инстинктивно следует закону сна — не борись со страшным, иди навстречу страху и боли, иди прямо в них, и повторяет снова, упрямо, отважно:
— Да, счастья. Счастья! Я слишком долго ждал его, и встретил так поздно, но больше не отпущу. Я люблю Эрнеста, и он любит меня. Это все, что мне нужно, все, что я хочу.
Напряжение слабеет — как будто развязывается тугой узел, распускается якорная цепь — и несколько мгновений Соломону кажется, что мать готова с ним согласиться. Но с губ ее слетает тяжелый вздох и правдивые, беспощадные слова:
— Он любит тебя, и любит страстно. Но будет ли он любить тебя долго?.. Достаточно долго, чтобы ты познал счастье и никогда не пожалел о вашей встрече?
— Не все ли равно, если я люблю его, люблю до смерти, до самой смерти… ибо крепка, как смерть, любовь.
…Соломон проснулся от раската грома и шума дождя, хлынувшего за окном как из ведра. Лоб и щеки его были влажными, губы — сухими, напряженный член болезненно упирался в застежку брюк.
«Поделом мне, не буду засыпать среди бела дня, да еще одетым…» — выбранил он самого себя, посмотрел на часы и присвистнул: время подбиралось к двум, значит, сегодня ему не судьба попасть ни к банкирам, ни к нотариусу, остается только адвокат и студенты-медики, поскольку Эрнест вряд ли освободится раньше пяти.
Громкий телефонный звонок окончательно выдернул Соломона в физическую трехмерную реальность, и когда он, сняв трубку, сказал короткое «алло», его голос звучал спокойно и сухо.
Звонил фон Витц — и вот его хриплый бас был каким угодно, но только не спокойным.
— О, приветствую, месье Кадош! Хорошо, что именно вы мне ответили. Прошу прощения, мне крайне неловко вас беспокоить во время отпуска, но здесь у нас кое-что стряслось… Боюсь, что это требует вашего не-мед-лен-ного, безотлагательного возвращения в клинику. Лучше всего — завтра утром, и уж всяко не позднее завтрашнего вечера.
Ладонь Соломона до скрипа сжала ни в чем не повинную трубку — этот «черный ворон» с Ривьеры, долетевший по телефонным проводам, неприятно сочетался с переживаниями сна, но Витц определенно не собирался проводить сеанс юнгианского психоанализа. Просто в обычной резкой манере давал понять, что каникулы затянулись, и шею пора подставить обратно под вериги долга и профессиональных