Кампана, однако, не торопился выдавать информацию. Он деловито пристегнулся, включил зажигание, закурил еще одну сигарету, пока прогревался мотор, предложил сигарету Соломону — тот покачал головой, сейчас ему вполне хватало пассивного вдыхания никотина — вырулил на бульвар Пикпю и взял курс в сторону центра.
Кадош ждал. В голове мелькали предположения, одно хуже другого, но он старался не пропускать панику в сознание, и, сложив на груди руки, смотрел в окно, на проплывавшие мимо деревья с темно-зелеными пышными кронами, и песочные фасады домов с черными решетками балконов и яркими пятнами вывесок.
Комиссар сдался первым:
— Не хочешь спросить, куда мы едем?
— Очевидно, ты любезно везешь меня домой, если я ничего не путаю в маршруте.
Кампана по-носорожьи фыркнул:
— А вот и нет, не угадал! Даю вторую попытку, на сей раз подумай, прежде чем отвечать.
Соломону очень хотелось подробно объяснить приятелю, насколько он сейчас не расположен разгадывать ребусы, причем объяснить, используя исключительно нецензурные слова, но искушение было преодолено. Поведение Юбера означало, что, во всяком случае, никто не умер и не пострадал настолько серьезно, чтобы это стало проблемой, и комиссар всего лишь требовал дани за ранний подъем и нарушение собственных планов ради доктора Кадоша.
— Я арестован?
— Нет, но уже теплее…
— Так… Начинаю догадываться.
— Ну наконец-то!
— В каком он полицейском участке?
— В двести десятом, на Фобур Сент-Оноре. Это, знаешь, прямо была моя мечта — ни свет ни заря получить оттуда звонок и ехать разбираться с художествами твоего художника!
Соломон глубоко вздохнул, выравнивая сердцебиение, и полез за портсигаром. У него не укладывалось в голове, что такого сумел натворить Эрнест за несколько часов короткой летней ночи, но он уже успел узнать, что его любимый в этом смысле — чрезвычайно способный парень.
***
Эрнест спал на обшарпанной скамье в углу общей камеры, отделенной решеткой от коридора полицейского участка. Он выглядел спокойным и безмятежным, словно ночевал в собственной постели, но был очень бледен; на верхней губе запеклась кровь, под левым глазом красовался сине-багровый бланш, а рукав кожаной куртки разорвался от плеча до локтя.
Компанию по заточению виконту де Сен-Бризу составляли двое бродяг с опухшими физиономиями, обдолбанный трансвестит в длинном красном пальто, с пустым взглядом и бессмысленной улыбкой, и молодая красивая проститутка, случайно попавшая в облаву.
Когда в коридоре послышались шаги и появились двое мужчин в сопровождении охранника, бродяги и проститутка сразу же встрепенулись и повскакивали с мест, в надежде, что настал желанный момент освобождения. Мужчины подняли шум, жалуясь, что их не кормят и не поят, а девушка скандально потребовала вывести ее в туалет.
Трансвестит остался сидеть, все с той же сардонической улыбкой паяца, как будто все это его не касалось, а Эрнест пошевелился, потер глаза, но так и не открыл их.
— А ну-ка, тихо! — прикрикнул охранник, желая показать комиссару, что умеет блюсти железную дисциплину. — Отошли все от двери, быстро, иначе никакой еды, никаких туалетов… и разбудите-ка мне месье. За ним пришли.
Проститутка тут же подскочила к Эрнесту и принялась грубо трясти его за плечо, одновременно осыпая отборной бранью, пока он не очнулся от забытья и не возмутился:
— Эй, какого дьявола тебе надо?
— Мне надо поссать, а меня, блядь, не выведут, пока ваше величество здесь разлеглось! — девица явно не привыкла лезть за словом в карман. — Давай уже, поднимайся, кретин, пиздуй домой, за тобой вон, сразу два папика причапали!
— Ладно-ладно, уймись ты, шлюха.
Эрнест, который уже и сам заметил Соломона в компании комиссара, быстро поднялся со скамьи и шагнул было к двери, но проститутка отчего-то сочла себя задетой и, с визгом вцепившись в волосы Вернея, попыталась укусить его в шею… Бродяги загоготали и принялись подбадривать ночную фею неприличными жестами.
Это зрелище едва не заставило Соломона потерять самообладание — он рванулся было вперед, но Кампана удержал его и прикрикнул на оторопевшего дежурного:
— Что стоишь столбом, долбанный мудак? Открывай камеру, живо! Если на месье виконте будет хоть одна лишняя царапина, ты мне рапорт на стол положишь!
Через полминуты художник, слегка потрепанный, но не пострадавший, оказался по другую сторону решетки. Он посмотрел сперва на комиссара, благодарно кивнул и приложил руку к сердцу, показывая, что глубоко тронут его участие, и только потом виновато взглянул на Соломона.
Лицо Кадоша, как всегда, казалось непроницаемым, и это смутило Эрнеста. Он усмехнулся и хотел что-то сказать, но Соломон покачал головой и сухо проронил:
— Все объяснения потом; пойдем отсюда.
Крепко взяв Эрнеста за предплечье, он повел его к выходу из участка.
…Едва они оказались на улице, художник с жадностью вдохнул прохладный утренний воздух, вместе с моросью мелкого дождя, и сделал еще одну попытку начать разговор:
— Соломон, я понимаю, это странно выглядит, но…
Кадош, не слушая, привлек его поближе, быстро осмотрел ссадины на губе и подбородке, коснулся пальцами отметины под глазом, проверяя, не повреждены ли тонкие кости черепа, оттянул нижние веки, изучил зрачки… Не то что бы Эрнесту были неприятны эти действия и спонтанный осмотр - он понимал, что Соломон в первую очередь врач и проявляет заботу о нем - однако почувствовал себя медицинским манекеном и, уклоняясь от любовника, смущенно спросил:
— Какого черта ты делаешь?..
— Это ты мне скажи. Ты что-то принял, пока меня не было?
— Нет. Даже циркадин, и тот не принимал.
— Тогда как это все случилось с твоим лицом? И как ты попал в полицию?
— Я вышел на улицу и подрался. Меня забрал патруль.
Многолетний опыт наблюдения за людьми, в том числе — за лицевой мимикой в разных условиях и состояниях, научил Соломона довольно точно распознавать правду и ложь; и сейчас он с облегчением понял, что Эрнест не лжет… но ситуация по-прежнему оставалась неясной.
— Зачем ты вышел на улицу посреди ночи?
— Мне… мне стало страшно. Страшно оставаться одному.
Лицо художника залила краска, он смотрел вниз, как пристыженный ребенок, не способный выдержать строгий вопрошающий взгляд взрослого, и Соломон снова увидел, что Эрнест говорит правду. Но это не успокаивало, наоборот: он чувствовал, что внезапные ночные страхи художника, выгнавшие его из теплого безопасного пространства общего дома, уличная эскапада с дракой, собственная утренняя дурнота, до сих пор не прошедшая, и настойчивые неурочные звонки матери на рабочий телефон странным образом связаны, как звенья одной цепи…
Нужно было задать один-единственный вопрос, чтобы цепь замкнулась, но губы Соломона точно одеревенели, и он снова ощутил на них абсентовую горечь. Потребовалась по меньшей мере минута, прежде чем ему удалось глубоко вздохнуть и проговорить спокойным и